— А свою девчонку ты куда ведешь?
— Не я веду, а сама она напросилась. Хотел оставить ее у крестной, да говорит — возьми да возьми с собой! Да ты устанешь, глупая! Нет, говорит, тятька, я легкая, не устану. Ну, иди на богомолье, сказал я. Вот мы, поди, полдороги уже прошли. В лаптях-то не очень ногу собьешь. Ну, в город придем, там я ей сапоги надену. С собой в котомке несу.
— Так ты на богомолье идешь?
— Да, тетерочка. Тоска меня забрала. С полгода как жену схоронил.
Одна сиротка Оленка у меня осталась. Вот вместе идем на богомолье.
Угодникам помолимся. В дороге-то тоска забывается, людей видишь, места новые, степью тоже идти привольно. Лесом, коли идешь, так инда и скучно станет. Леса назади остались казенные, идешь день, идешь другой, кругом ели седые, что паутиной обернуты, и неба только краешек виден…
— Оленка! Не устала с тятькой идти?
— А не!
— И не страшно идти?
— С тятькой не страшно. Вот коли он уснет, так трудно разбудить. Спит больно крепко с дороги, никак не раскачаешь. Так тогда страшно одной оставаться… Один раз дождь шел, целый день гроза гремела, мы в лесу укрылись в сторожку, вроде как часовенка, и крест на ей сверху, икона старая, черная в углу. Ждали мы ждали, когда дождь пройдет, так и стемнело. Решили заночевать. Дверь прикрыли, тятька колом ее припер. Сами на полу легли. А я заснуть никак не могу, слышится, будто кто в подполье стучит и плачет! А в лесу гул, стук, ветер воет, деревья ломает, душеньки загубленные плачут, а мимо сторожки по дороге вода рекой течет. Окошко махонькое вырублено в сторожке, так в него всю ночь лесовик мохнатый глядел и стонал, как ребеночек…
Все замолчали. Из степи доносились близкие и дальние женские голоса и песни. Костер потрескивал. Девушки, по-прежнему обнявшись, легли на рогожу, накрылись тулупом, оставленным одним из ушедших парней. Из-под темной овчины видны были их загорелые обветренные лица, гладко причесанные волосы с пробором и блестящие глаза, задумчиво смотревшие на Оленку.
Парень, лежавший на животе, болтал ногами в лаптях, рассеянно ворошил прутом угли костра.
— А вы сами откудова будете? Дальние?
— Мы Глазовские с Шульинского починка[180]. Верст 350 будет отсюда, а поди и больше. Уже шестнадцатый день идем.
— Что же и у вас такие же народы живут — и татары, и вотяки, и черемисы?
— «Много есть народу дикого у царя великого…» Это же известно, по всей России они живут, и у нас их довольно.
Высоко заря восходила,
Выше лесу, выше темного,
Выше садика зеленого,
Выше города Саратова.
Как во городе Саратове
Тут стояла тюрьма новая,
Тюрьма нова набеленая.
Как во этой тюрьме новой
Тут сидел же затюремщичек,
Затюремщичек молоденькой.
Он по тюремке похаживал,
Из окна в окно поглядывал
Скрозь немецкого стеколышка
На свою дальню сторонушку,
На свою любиму женушку.
Мне сковали резвы ноженьки
И связали белы рученьки.
Мы когда тебя, поле, пройдем,
Когда, чистое, прокатимся,
Горы долы перемаемся,
Быстры речки переплавимся.
НОВАЯ ОБИТЕЛЬ
В одной северной губернии, в глухом лесу строится монастырь. Среди высоких вековых елей, на поляне, по которой всюду видны свежие срубленные пни, стоят несколько одноэтажных домиков и низенькая церковь. Белые клубы дыма поднимаются кверху из труб и расстилаются в тихом морозном воздухе.
На одном домике надпись — «Гостиница». Вхожу по скрипучей лестнице, попадаю в коридор: по сторонам несколько дверей, из одной выглядывает убогого вида старушка в чепце, кашляет несколько раз и прячется. Из другой двери с надписью «гостиник» появляется благообразный старичок в полушубке и валенках, низко кланяется и отворяет один «нумерок» — маленькую комнатку, оштукатуренную по свежим доскам. Мороз в ней такой же, как и на улице, так что приходится сидеть, не раздеваясь, в шубе, и поданный чай нужно пить в рукавицах.
Гостиник уходит доложить отцу-настоятелю, узнать, когда тот сможет принять меня для беседы; через несколько минут он возвращается и шепотом таинственно докладывает, что «скоро сами будут». Слышатся шаги в коридоре, растворяется дверь и на пороге молодой иеромонах, худой, со впалыми щеками, небольшой светлой бородкой. Благословив меня, он сел возле стола.
— Я радуюсь возможности увидеть вашу обитель…
— Наша обитель — и невелика, и очень юна: мы начали здесь строиться всего три года назад. Но это место — священное: здесь некогда стоял большой, славный монастырь, много старцев подвизалось здесь подвигом добрым. Но уже лет сорок, как монастырь тот сгорел дотла, вся его братия была распределена по другим монастырям. Стало быть, мы строимся теперь — на священном пепеле древней обители. А в чем главная идея и отличие нашего монастыря? Мы не спасаемся, не уходим от мира — напротив, мы набираемся сил, готовимся идти в мир на трудную борьбу…
Отворяется дверь, входит еще один монах — высокий, черный, с горящими глазами, быстро подходит и трясет мне руку:
— Здравствуйте, здравствуйте! Очень рад познакомиться с вами. Я серб, черногорец, это все едино…
— Да, на борьбу и трудную работу в защиту православия, — продолжает первый монах, отец Петр. — Интеллигенция безмолвно отрешила себя от христианства. В силу этого духовенство само отстранилось от интеллигенции.
А если мы видим человека больного или находящегося в опасности, то христианская заповедь требует помочь ему, указывать на его заблуждения, хотя бы он отталкивал, бил и унижал вас… Приезжал сюда один человек, тоже духовного звания, и говорит нам: «На вашего настоятеля искушение ниспослано, славы захотелось, новым Златоустом думает сделаться. Прежде всего, говорит, смирение, а остальное от Бога. А монастырь ваш, говорит, прогорит, потому что вы все не так устраиваете, как то следует. Заведите одного-двух схимников, чтобы к ним купцы приезжали, устройте хор хороший, старайтесь привлекать в монашество лиц с большими вкладами, да гостиницу приведите в благоустроенный вид, а то она столь неблаговидна, что в ней замерзнуть можно. Монастырь, говорит, это предприятие, и на него нужно смотреть с коммерческой точки зрения…»
— Да, да! — воскликнул серб, — он все это говорил! А где же божественная точка зрения? Где же дух? Где идея? Каждый монастырь должен иметь свою идею, как чудотворные иконы — «Утоли моя печали», «Всех скорбящих радости», «Неопалимая купина»…
— Мир ти благовествующему! — раздается тихий, добрый голос. В дверях стоит сам отец-настоятель — худенький старичок с белой, как серебро, бородою. Что-то очень ласковое было в его фигуре, а глаза смотрели так, точно видели насквозь все ваши душевные движения, жалели и прощали вас.
Невольно чувствуешь себя перед ним так, как много лет назад маленьким мальчиком подходил утром поздороваться к своему отцу… Архимандрит присаживается среди нас.
— Знаю уже, о чем они вам говорили, по последним словам догадываюсь.
Дай-то Бог, чтобы удалась сотая часть того, о чем мы толкуем, чего желаем… Ведь они читают много. Выписывают книги, журналы, следят за быстротекущей жизнью. Здесь можно хорошо заниматься — тишина, кругом лес сосновый, пустынные болота, первая деревня за восемь верст, никого здесь не бывает, только зайцы выбегают иногда на полянку, да птички Божие залетают, щебечут, тем нарушают покой нашей обители…
Начался ряд перекрестных вопросов. Все интересовало этих «спасающихся» в «лесной пустыне», месяцами не видящих иных людей; почта, книги и журналы сохранили в них связь со всем, что живет и волнуется в «миру». Отца-настоятеля вызвал какой-то приезжий мужичок, и отец Петр объяснил:
180
Починок— выселок, небольшой новый поселок.