Изменить стиль страницы

Сочетание танатологии с эксцессом и трансгрессией известно архаическим культурам и заново открыто сюрреалистами. Так, близкий в 1930-е годы к кругу французских сюрреалистов антрополог Роже Кайуа, чьи идеи перекликаются и с концепциями Ж. Батая, и с теорией карнавала М. М. Бахтина, описывая «социальные кощунства при смерти царя», предлагает, на мой взгляд, выразительную метафору культурной роли концептуализма:

…Время вседозволенности совпадает с периодом разложения тела царя, то есть с наиболее острым периодом инфекции и скверны, воплощаемых мертвецом, — с тем временем, когда его вредоносность полнее и нагляднее всего является и активнее всего влияет. Общество должно оберегаться от него, демонстрируя свою жизненную силу. Угроза исчезает лишь с полным уничтожением подверженной гниению части царских останков, когда от трупа остается один лишь твердый и нетленный скелет. <…> В самом деле, царь по сути своей есть Хранитель, чья роль — поддерживать порядок, меру, правила, все те начала, которые изнашиваются, старятся и умирают вместе с ним, которые по мере уменьшения его физической цельности сами теряют свою мощь и чудодейственную силу… Поэтому кончина царя открывает собой междуцарствие, когда господствует обратный действенный порядок — принцип беспорядка и эксцесса…[492]

Советская культура проецировала поле сакральных смыслов на целый ряд авторитетных дискурсов: и на канон классической литературы XIX века, и на просветительскую идеологию, сохранившуюся и в основаниях советской архаизирующей модерности и в то же время — в критическом дискурсе либеральной интеллигенции, и на домодерные идеологии «русской партии», также занимавшие двойственную позицию (оппозиционные, но влиявшие на идеологическую борьбу в советских властных элитах), и на революционный авангард, чей авторитет в советском контексте начал возрастать с 1960-х годов. Это разнообразие составляющих советского сакрального открывало широчайшее поле для разнообразных и многоадресных концептуалистских трансгрессий.

После того как советская культура начала терять сакральные функции, стал распадаться и весь спектр сакрализованных дискурсов. Поэтому главным вопросом постсоветского концептуализма становится вопрос объекта деконструкции. Вопрос можно сформулировать так: гниение каких останков сопровождается концептуалистскими ритуалами пустого центра после крушения советского сакрального?

В ответе на этот вопрос, видимо, среди авторов концептуалистского круга единства нет. Одни — как Т. Кибиров или Евг. Попов — явственно связывали концептуалистскую трансгрессию с разложением советских метанарративов и гниением тоталитарных «хранителей»: недаром их лучшие и наиболее близкие концептуализму тексты («Душа патриота, или Различные послания к Ферфичкину» Попова, «Послание Л. C. Рубинштейну» и «Сортиры» Кибирова) сюжетно обыгрывают смерти последних советских вождей и политико-культурный распад советских институций «власти и порядка». Показательно, что в постсоветский период эти писатели либо продолжают деконструировать советские метанарративы и их современные мутации (Попов), либо совершают выразительный поворот от былых «кощунств» к морализму и охране неких «незыблемых» культурных норм (Кибиров[493]).

Другие — такие, как Илья Кабаков, Эрик Булатов, В. Комар, А. Меламид, Л. Соков и А. Косолапов, — празднуют тризну по индивидуальному (модернистскому) субъекту, поглощенному монстром «коммунального бессознательного». Эта тенденция легко переживает конец советской эпохи, фокусируясь на сходствах «между механизмами обезличивания, которые применяла советская власть по отношению к коммунальности, и теми, что использовались и до сих пор используются капиталистами в целях контроля над потребительской стихией»[494].

Третьи — как Сорокин, Рубинштейн, Пригов, Пепперштейн, Г. Брускин, А. Шабуров, В. Мизин и другие — применяют концептуалистские стратегии к пестрому спектру постсоветских культурных практик, работая с симулякрами сакрального — мифологиями власти и трансценденции в современной массовой и медиальной культурах. Этот контекст включает в себя смерть со-p. гтс кой цивилизации, хотя, разумеется, ни в коей мере не может быть сведен к нему. Но этот путь еще более драматичен.

Во-первых, потому что кризис, переживаемый этими авторами, — в отличие от ритуальной тризны — не предполагает возвращения к «обычному порядку вещей», поскольку именно «порядок вещей» и представляет собой «бытие смерти», порождая, в свою очередь, ритуалы пустого центра. Почти бесконечная длительность ритуалов деконструкции ведет к их автоматизации и ветшанию: итерация вырождается в самоповтор, новые смыслы уже не производятся, уже-деконструированные «абсолюты» не генерируют эффекта трансгрессии. Вот почему лучшим представителям концептуализма приходится довольно часто «изобретать себя заново», иной раз радикально меняя не только манеру, но и сферу деятельности (романы Пригова, проза Рубинштейна и Брускина, инсталляции Рубинштейна и Сорокина, исполнение Рубинштейном советских песен, киносценарии и оперное либретто Сорокина и т. п.). С другой стороны, например, Д. А. Пригов отвечает на эту опасность, перенося акцент с текстов на «имиджевое поведение», на непрерывно пересоздаваемую персону автора как особого рода концептуальный проект, в котором «продолжительная художественно-экзистенциальная практика» имеет своей целью не порождение текстов, а «выстраивание художественного организма, способного почти спонтанно, самопроизвольно в любой момент порождать артефакты»[495]. Сам Пригов подробно говорит об этом в диалоге с Аленой Яхонтовой:

Когда я пишу стихи и они попадают к читателям, которым совершенно безразлично, как именно и в сумме с чем они сосуществуют в пределах моей деятельности, то это просто стихи. Если роман попадает в руки к любителю романов, то есть такого вида текстов, ему совершенно необязательно знать, чем я там еще занимаюсь. Но для меня все эти виды деятельности являются частью большого проекта под названием ДАП — Дмитрий Александрович Пригов. Внутри же этого цельного проекта все виды деятельности играют чуть-чуть иную роль. То есть они есть некоторые указатели на ту центральную зону, откуда они все исходят. И в этом смысле они суть простые отходы деятельности этого центрального фантома. В будущем, может быть, возникнет специальная оптика для отслеживания данного фантома. Пока же она отсутствует, посему почти невозможно следить и запечатлевать эту центральную — фантомную, поведенческую, стратегическую — зону деятельности. Современное литературоведение обладает оптикой слежения только за текстами. А когда оно смотрит в эту самую обозначенную центральную зону, перед ним просто несфокусированное мутное пятно. Литературоведы не могут ничего разобрать. Посему они и занимаются отдельными окаменевшими текстами. Но если со временем наука или исследователи изобретут оптику, которая могла бы считывать вот эту центральную зону, тогда все остальное, как и было сказано, предстанет им как пусть порой и привлекательные и даже кажущиеся самоотдельными, но все-таки случайные отходы деятельности вот этой центральной зоны, где происходят основные поведенческие события[496].

Во-вторых, как и предсказывал Гройс, концептуалистская эстетика ритуалов пустого центра способна вызывать эффект вторичной сакрализации просто в силу постоянного контакта концептуалистов с сакральными или претендующими на сакральный эффект дискурсами. Позиция художника-концептуалиста — это позиция жреца-трикстера или «детриумфатора»[497]. Важнейшим условием этой позиции является игровое дистанцирование от деконструируемого дискурса — или то, что сами концептуалисты определяют как стратегию «мерцания» (в противоположность к «влипанию»[498]), «ускользания», «колобка» и т. п. Однако сохранение этой позиции требует постоянной авторефлексии и трезвой самоиронии, которой, в сущности, противоречит жреческая роль художника-концептуалиста[499]. Утрата этой дистанции и ослабление режима само-иронии легко оборачиваются стиранием паралогии, лежащей в основе концептуалистских ритуалов деконструкции. В итоге ритуальность перестает подрывать самое себя и переориентируется на производство трансцендентального означаемого, более или менее серьезной и профетической версии «абсолюта». Именно это, на мой взгляд, происходит в «ледяном» цикле романов Сорокина и в сказочно-мифологическом эпосе Пепперштейна и Ануфриева «Мифогенная любовь каст»[500].

вернуться

492

Кайуа Р. Человек и сакральное // Кайуа Р. Миф и человек. Человек и сакральное / Пер. с фр. С. Н. Зенкина. М.: ОГИ, 2003. С. 234–235.

вернуться

493

«Когда я сожалел о том, что писатели перестали быть властителями дум, я имел в виду уже, может быть, и не существующих сейчас писателей с четкой нравственной позицией, служителей истины, добра и красоты. А отнюдь не Пелевина, Сорокина, Лимонова и прочих подобных, которые, на мой взгляд, являются растлителями» (Кибиров Т. «Все остальное ждет нас впереди…» / Беседовал Дм. Галкин // Russia 2. 2005. № 1. С. 35). Впрочем, ностальгия по незыблемым ценностям, нередко выраженным через иронически-сниженный, но внятно воспроизведенный христианский дискурс, присутствовала и в ранних текстах Кибирова (финалы «Послания Л. С. Рубинштейну» и «Плача по Константину Устиновичу Черненко»).

вернуться

494

Тупицын В. Коммунальный (пост)модернизм. С. 70.

вернуться

495

Словарь терминов московской концептуальной школы. С. 193.

вернуться

496

Пригов Д. А., Яхонтова А. Отходы деятельности центрального фантома // Новое литературное обозрение. 2004. № 65. С. 257.

вернуться

497

«ДЕТРИУМФАЦИЯ — состояние, в котором та или иная вещь освобождается от своего бытия в качестве именно этой вещи, выходит из состояния „триумфа“, которым является ее встроенность в определяемость мира» (П. Пепперштейн) (Словарь терминов московской концептуальной школы… С. 38).

вернуться

498

«ВЛИПАНИЕ — погружение в определенный стиль или дискурс до полной идентификации с ними (как раньше говорили: автор умирает в тексте), в отличие от стратегии мерцания (когда текст умирает в авторе). Термин конца 70-х годов» (Дополнительный словарь Д. А. Пригова) // Словарь терминов московской концептуальной школы. С. 192–193.

вернуться

499

Ср.: «В моей деятельности есть некая отделенность от мира, как в деятельности мистика» (Пригов Д. А., Шаповал С. Портретная галерея Д.А.П. С. 107).

вернуться

500

См. анализ этих романов в гл. 15.