В Германии романтика тоже была реакционна в том смысле, что она отказалась от революционных путей и шла в направлении к мистицизму. Но, будучи по происхождению своему мелкобуржуазной, она не могла стать ярко и определенно монархической. С этой точки зрения можно сказать, что она культурно реакционна, но не была выразительницей: политической реакции. Наоборот, политически немецкие романтики всегда устремлялись вперед, хотя и не знали ясно куда. Во Франции была налицо политически реакционная романтика. Представителями ее были Жозеф де Местр и Бональд. Таким был и крупнейший писатель, выражавший эту сторону французской романтики, Шатобриан. Шатобриан ненавидел вознесшуюся буржуазию.
Но буржуазия, покончив с Французской революцией, вытеснила еще один класс, разбив его надежды, а именно — интеллигенцию, ту самую, которая дала и якобинцев и жиронду. Буржуазия, вместо всех их мечтаний, установила умеренную монархию, опирающуюся на хартию, отвратительную куцую конституцию, провозгласила лозунг — только богатый имеет права. И вот эта отброшенная интеллигенция развивает собственную романтику. Она, конечно, пыталась реставрировать не дореволюционное, а революционное время, поэтому французская романтика интеллигенции была революционна. Восторжествовавшая же буржуазия, крупная зажиточная буржуазия, провозгласила принцип «juste milieu», золотой середины; это значит — реакция, то есть к церкви мы-де особого тяготения не имеем, но к романтическим бредням о свободе, равенстве и братстве — еще меньше; мы люди трезвые и практические, хотим торговать, наживать деньги; вместе с деньгами человек приобретает и права; размеренная, аккуратная жизнь крупного негоцианта — это и есть идеал.
Какое же искусство могло на этой почве расцвести? Конечно, искусство жалкое. Шло оно по двум линиям. Буржуазия, с ее принципом золотой середины, постепенно уничтожила то, что в искусство было внесено революцией. Искусство приобретало нелепо чопорный характер, так как монархия после Наполеона потеряла даже свое величие, становилась все более куцей, громоздкой, неуклюжей. Рядом с официальной помпой замечалась склонность к реализму. Почему? На этот вопрос ответил еще Ипполит Тэн: «Месье Прюдом» — так называли тогда партикуляризм вознесшегося купца — «хочет, чтобы ему дали похожие портреты его семьи, его жены и его мопса так, чтобы все были похожи и чтобы платье, одежды так хорошо были бы изображены, что хотелось бы спросить: „почем брали?“» Вот идеал, которого хочет достичь истинный мосье Прюдом19.
На этой почве жажды реализма выросли некоторые интересные художники-изобразители. В литературе же подобные тенденции не могли создать ровно ничего. То, что было освящено буржуазией, что буржуазия считала своим, было абсолютно бездарно.
Зато с обоих краев — и справа и слева, от пораженной аристократии и со стороны отброшенной мелкой буржуазии — вздымались волны таланта. Прежде всего, несколько слов о Шатобриане.
Шатобриан, когда был молодым, сам был либералом. Это было еще до революции. Шатобриан хотя и аристократ, но небогатый человек; попавши в Париж, он сначала увлекся вольтеровскими идеями. Затем наступила революция. Он бежал из Парижа, вместе с эмигрантами пошел на Париж войною. Затем жил в Лондоне и бедствовал. Бывало так, что в течение пяти дней он ничего не ел, о чем он с величайшей горечью потом рассказывал. Никаких надежд у него в то время не было. На этом выросла его мизантропия и брюзгливое отношение к окружающему. Он сказал, что прожил свою жизнь зевая, и зевал потому, что он-де так гениален и велик, что ничто не могло по-настоящему его развлечь.
Обладая красивым, но вычурным слогом и большой фантазией, он отдался литературе. Герои его многочисленных романов — это разочарованные молодые люди, носящие в себе целый ад страданий неудовлетворенного величия, непризнанного гения. Главный признак их — это тоска и глубокая никчемность.
Они бросают старый свет, не понявший их, и уезжают к дикарям. Там, у дикарей, они куролесят всячески. Дикарей Шатобриан изображает ненаучно. Сусальными красками расписывает он все экзотические страны, изображая всевозможные пестрые приключения между беглецом этим и дикарями. В пушкинских «Цыганах» слышен некоторый отзвук шатобрианизма. Шатобриан, пожалуй, один из первых стал изображать беглеца из мира страстей и цивилизованной гордыни к простым людям и тот трагизм, который возникает из сопоставления сложной натуры с характерами диких людей. И все-таки у Шатобриана симпатичнее его дикари, чем его соплеменники.
Впоследствии Шатобриан вернулся во Францию, был видным политиком, пэром Франции, министром, посланником, стал богат, но выйти из раз приобретенной складки не мог — вечно зевал, вечно всем это показывал, носился с тем, что его не поняли, что ничто не может его осчастливить — ни благоприятные социальные условия, ни общество людей, ни какие бы то ни было удачи, — все это для него мелко. Это сделалось его плащом, его маской, его профессией.
Он написал замечательную в своем роде книгу — «Гений христианства». Первый том этой книги вздорен: это попытка защиты христианского богословия от критики современной Шатобриану науки, его собственная книга не выдерживает никакой критики. Но дальше следует описание того, почему христианство красиво, что в нем есть подкупающие черты. И здесь Шатобриану удалось написать вещи действительно очень красноречивые, очень нарядные, патетические, которые находят путь в сердца, соответственно расположенные к этому. В этом случае Шатобриан был верным слугою церкви.
К концу жизни Шатобриан, проживший жизнь довольно многообразную, видевший много людей, написал талантливое произведение, которое называется «Загробные записки». Эта книга является одним из лучших памятников его эпохи. Сейчас из всего Шатобриана, по-моему, можно читать только эти записки, остальное же отжило.
Влияние Шатобриана на литературу очень велико, и некоторые линии от него идут к самому симпатичному романтическому писателю — к Байрону, а от Байрона началась целая полоса особого романтизма, проникшего и в русскую литературу, где надолго оставила известный след.
Очень кратко скажу о поэтах — Ламартине, Мюссе и Беранже.
Ламартин, при всей своей внешней талантливости и большой славе, был одним из самых пустозвонных писателей, вероятно, во всей мировой литературе. Я упоминаю о нем здесь только в силу его внешней талантливости, огромной славы и своеобразной судьбы. В самом деле — люди его эпохи принимали его всерьез: когда в 1848 году была низвергнута монархия либеральной и средней буржуазии, возглавлявшаяся Людовиком-Филиппом Орлеанским, то мелкобуржуазная республика, вышедшая из революции, провозгласила его своим президентом. На этом посту он изверг целые фонтаны патетического красноречия и ораторски внутренне пустой политики. На самом деле он играл роль чисто внешнего украшения недолго просуществовавшей республики и ни в какой мере не помешал ни кровавым подвигам Кавеньяка, ни наступлению бонапартизма.
Это он создал поэзию барашков, звезд, ночей, очей, вечных воздыханий о рае, громадную поэму о падшем ангеле20, который находит себе искупление путем различных похождений, — словом, неисчерпаемое количество, на наш взгляд, совершенной безвкусицы. Впрочем, он талантлив, стихи его музыкальны. Он создал новую музыку стиха. Говорили, что «небесная арфа» слышится в музыке его строф; но это расслабленная музыка, приятная сладкозвучность, не более того. Да и весь он сладкий. Вот эту сладость в большой дозе и принимали за гений.
Есть у него одна замечательная книга — это «История жиронды»21. Ламартин восхищается жирондистами, негодует на якобинцев. Но важно то, что, будучи близким к политике, он собрал большое количество документов, и очень красноречивых. Он воссоздает речи Робеспьера, Верньо и других по отрывкам фраз, которые он находил в прессе, или по очень несовершенным записям, искажающим часто и темп и колорит речи. Книга очень интересна. Трудно сейчас воссоздать фигуру Дантона, Робеспьера и других монтаньяров без того материала, который дает Ламартин. Но горе тому, кто примет эту работу за настоящий исторический документ. В ней масса либерального вранья. И все-таки это единственная книга, которая пережила Ламартина; сейчас его поэмы и стихи даже во Франции не читаются, хотя он зачислен раз навсегда в разряд первоклассных романтиков.