Изменить стиль страницы

Германская интеллигенция откликнулась на Французскую революцию очень бурно, увлекалась идеями Вольтера, Дидро, Руссо, увлекалась новостями, шедшими из Парижа, в особенности в пору восходящей линии Французской революции, но у себя проделать ничего даже немного похожего не могла. Куда же этой интеллигенции было деваться со своим протестом, со своими требованиями идеальной культуры? Конечно, по линии наименьшего сопротивления она ушла в область философии и эстетики, в область литературы. Сюда излит был и протест немецкой интеллигенции и мысли ее о том, как следовало бы устроить жизнь на земле. И если я вам говорил, что, например, Французская революция не выделила крупных художников исключительно потому, что все крупные силы буржуазии и мелкой буржуазии направлялись в политику, некому было из крупных людей заняться искусством, это считалось слишком третьестепенным делом, то в Германии обратно — никто не направлялся в политику, потому что политика, кроме тюрьмы и совершенно бесплодной затраты сил, ничего не обещала в этом глухом болоте. Именно поэтому все силы шли частью в философию, частью в изящную литературу и музыку. И так как напряжение передовой массы германской буржуазии было велико, то и тот фонтан, который забил из этого философского и литературного отверстия, дал очень высокий подъем.

Великий немецкий поэт Гейне был совершенно прав, когда говорил, что немцы в лице своих великих философов — Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля, в лице своих великих поэтов — Шиллера, Гёте — имели, в сущности говоря, Робеспьеров и Дантонов, но только замаскированных, не проявивших себя в области прямой борьбы, оставшихся в царстве мысли и грезы, в царстве слов1.

В мои задачи не входит излагать философские доктрины немецких философов и значение Канта, положительное и отрицательное. Но вы должны помнить, что это одна из вершин философской мысли — и тогда, когда нам приходится от него исходить, и тогда, когда мы его критикуем. И Фихте и Шеллинг представляют собой огромные величины, у которых можно многому учиться, а Гегель есть непосредственный предшественник нашего марксизма, и без правильного понимания мыслей Гегеля нельзя правильно понимать и мысли Маркса.

Между прочим, расскажу следующее. Когда я был еще совсем молодым студентом, я познакомился в Женеве с Плехановым. Занимался я некоторыми новыми философами, в том числе Шопенгауэром. Плеханов поинтересовался, что я читаю, и сказал: «Охота вам заниматься эпигонами, — займитесь настоящими классическими философами, которые действительно ваш ум смогут вышколить». Я говорю, что я более или менее занимался Кантом и Гегеля немножко знаю. «Да, — говорит он, — но Фихте и Шеллинга вы, наверное, ничего не читали, кроме разве в изложении Куно Фишера?»2 Я говорю: «Это ведь фантастическая метафизика». Он сурово ответил: «Попробуйте почитать, и вы увидите, какие это колоссальные мыслители и как они нам нужны». И я до сих пор бесконечно благодарен Георгию Валентиновичу за то, что он показал мне этих философов. Германская идеалистическая философия — действительно целый громадный мир, не менее поучительный в своем роде, чем история Великой французской революции.

Я указываю на это потому, что связывать изложение истории литературы с философскими тенденциями, с философскими теориями германской интеллигенции того времени мне придется.

Итак, время, о котором мы говорили, нужно характеризовать как глухое политическое безвременье, эпоху сумерек, эпоху серую. Интеллигенция, имевшая сильную культурную многовековую традицию, проснулась отчасти, потому что все-таки в Германии назревала новая жизнь. Капитал шевелился, разлагал устои феодализма, отчасти под влиянием давления Англии и Франции, которые опередили Германию. В эпоху этого безвременья развился роскошный цветок деятельности германской интеллигенции — не в политической области, а в области мысли и грез. После этого долго немцев называли народом мыслителей и поэтов, и они этим очень гордились вплоть до того времени, когда приблизились к реализму и создали совершенно новый тип немецкой интеллигенции, до времени Бисмарка.

Я не буду останавливаться на таких ранних предшественниках этой великой эпохи немецкой литературы, как Клопшток или Виланд. Они имеют такое же чисто историческое значение, как в России Жуковский и Карамзин. Достижений, которые имели бы общекультурное значение и более или менее долговременное, у них нет. Но этого нельзя сказать о Лессинге.

Лессинг родился в 1729 году, умер в 1781, то есть пятидесяти двух лет. Вы можете познакомиться с этим замечательным деятелем юной буржуазии, симпатичнейшим, крайне близким нам по своим тенденциям, по материалам новейшей литературы. Во-первых, Чернышевский — этот русский Лессинг, если хотите, — посвятил ему свою университетскую диссертацию3, которая и до сих пор остается блестящим и проникновенным трудом. Это — работа, которая делает одинаково честь и Лессингу и Чернышевскому. Я на это обращаю внимание потому, что Чернышевский сознательно считал себя призванным сыграть роль Лессинга по отношению к России и поэтому с такой любовью и с таким рвением изучал его. Но мало того: Франц Меринг, автор известной «Истории германской социал-демократии», который примкнул к коммунистической партии, будучи уже стариком семидесяти лет (этого полурасслабленного старика германское правительство отнесло на носилках в тюрьму за то, что он сделался коммунистом), — Меринг, блестящий наш товарищ и социалистический писатель, свой шедевр посвятил Лессингу. Это — «Легенда о Лессинге». Книга эта бесспорно самое блестящее марксистское исследование по литературе. Даже лучшие работы Плеханова, например его работа о Чернышевском4, уступают этой работе Меринга. Это сочинение — образчик того, как марксист должен разрабатывать культурные проблемы. Эта образцовая работа имеет совершенно исключительное значение.

Люди типа Лессинга — это такие люди, о которых можно с уверенностью сказать, что они выполнили гигантскую роль в области буржуазной культуры в такое время, когда буржуазная культура была молода и прогрессивна, когда она была проникнута материалистическими тенденциями. Живи люди такого склада в наше время, они примкнули бы к трудовому пролетариату.

О Лессинге это можно сказать без всякого сомнения. Ему приходилось жить упорно трудясь. Лучшее время его жизни было тогда, когда он заведовал библиотекой одного большого барина. Писать ему приходилось под гнетом цензуры, под постоянным страхом гонений. И, вероятно, был прав Фридрих Ницше, когда бросал гневный упрек германской буржуазии: «Вы на каждом шагу говорите — Лессинг, Лессинг, гордитесь им, а вы его погубили, и его ранняя смерть последовала потому, что он жил среди огорчений и опасностей»5.

Высказать все, что хотел, он не имел возможности; но он старался сказать все, что думал.

Прежде всего у него была задача политическая и религиозно-философская. Он ненавидел абсолютизм и был страстным, свободомыслящим республиканцем. Но, конечно, сказать тогда это во весь голос было невозможно, поэтому он говорил это более или менее прикровенно, иногда в своих художественных произведениях, иногда в письмах, в статьях и т. д. По отношению к религии — задеть Христа, тем более задеть веру в бога — это по тогдашнему времени значило если не попасть на костер, то все же бесповоротно себя погубить. И тем не менее Лессинг совершенно недвусмысленно в своих книгах вел борьбу с протестантизмом, делал постоянные намеки, достаточно громкие для всякого внимательного читателя, имевшего глаза, что он ни в Христа и ни в какого бога вообще не верит.

Был такой случай, который записал после его смерти идеалист и романтик Якоби, блестящий германский публицист.