Изменить стиль страницы

Курьезно, что т. Герцог в том же номере «Европы»8, посвященном Ромену Роллану, даже делает сопоставление между Роменом Ролланом и моим Дон Кихотом и указывает на то, что если бы мой Дон Кихот был лишен черт некоторой дураковатости и чудачливости, то я, быть может, больше ударил бы по врагу. Впрочем, Герцог в своей статье не столько заботится о болезненности удара по этому пацифистскому врагу, сколько о том, что в таком случае пьеса приобрела бы большее «социально-психологическое значение».

Я позволю себе не согласиться с этим. Во-первых, мой Дон Кихот не только дураковат и не только чудак; мой Дон Кихот одаренный художник и мечтатель, человек с мягким и благородным сердцем, человек по-своему вдумчивый. Меня, с другой стороны, упрекали как раз в том, что я «этого врага взял слишком мягко и слишком симпатично». Характерно, что во время работы над этой пьесой в театре Корша изображавший Дон Кихота артист Леонтьев говорил мне, что питает огромную симпатию к этой роли и что, не в обиду-де будь мне сказано, Дон Кихот, по его мнению, есть положительный тип. Когда театр «Volksbühne» приступил к постановке моей пьесы, то возник конфликт между высоко даровитым коммунистом режиссером, взявшимся за ее сценическую обработку, т. Пискатором, и одним из крупнейших артистов Германии — Кайслером, приглашенным исполнить роль Дон Кихота. Пискатор хотел придать Дон Кихоту возможно больше конкретных черт. Кайслер хотел сыграть его (и сыграл) в тонах торжественных и серьезных.

Герцог из этого мог бы заключить, что я вовсе не так полемически мелко изобразил моего Дон Кихота. Но пойти в этом направлении еще дальше, лишить Дон Кихота черт известного добродушия, бессилия, безыскусственности, свойственной интеллигенту непрактичности, известных благородных сумасбродств — значило бы уйти от действительных черт трактуемого типа.

Я почти уверен, что Ромен Роллан не знает моей пьесы, иначе можно было бы сказать, что его последняя драма «Игра любви и смерти»9 означала бы, так сказать, поднятие перчатки и очень крепкий ответ ударом на удар. Повторяю, Ромен Роллан, конечно, не знает моего Дон Кихота, но это нисколько не меняет дела. Я знаю, что такое ролландизм10, а Ромен Роллан знает, что такое революция, и давно уже болеет ею. Он ее уважает и ненавидит. Он уважает ее за то, что она есть самоотверженный путь к великому расцвету правды на земле. Он ненавидит ее за то, что путь этот есть борьба, власть и террор.

Если Ромен Роллан мучительно страдал уже Великой французской революцией и сравнительно молодым человеком посвятил ей такие замечательные этические драмы, как «Волки» и «Дантон», то проблема эта стала для него еще более раздирательной при свете русской революции. Ведь никакого сомнения не может быть, что знаменитая переписка Барбюса и Ромена Роллана, в которой Барбюс меткими чертами указывал насилию необходимое место в излечении человечества, а Ромен Роллан ловко скроенными софизмами, сдабриваемыми мнимой иронией, но с явным дрожанием губ и беспокойством во взоре, по-толстовски возражал ему, — что переписка эта11 была довольно тяжелым переживанием для Ромена Роллана.

В предисловии к новому своему произведению «Игра любви и смерти» Ромен Роллан говорит о целом цикле, который он хочет посвятить проблемам революции12. У него намечена еще пьеса «Робеспьер»13, и, как мы знаем, им уже закончена очень интересная предреволюционная пьеса «Цветущая пасха»14.

Из этого же предисловия мы узнаем, что, кроме частных, к данной пьесе относящихся, заинтересовавших Ромена Роллана штрихов (жажда увидеть любимую женщину хотя бы ценою жизни и т. д.), основным носителем центральной идеи является Курвуазье, в самой фамилии которого надо-де слышать отзвук великих имен Кондорсе и Лавуазье — этих жертв революционного террора15.

Да, конечно, Ромен Роллан не из тех мелких драматургов, порою, может быть, и очень искусных, которые хотят привлечь публику. Для Ромена Роллана театр есть прежде всего место, с которого раздается сильная проповедь, тем более сильная, чем органичнее связана она с чисто художественным потрясением публики. Пропагандирующая драма, если она головная, почти никогда не действует на публику, во всяком случае не больше, а скорее меньше, чем простая речь или хорошая статья, быть может, того же автора. Но если творческое, подсознательное «я» поэта, подъемлясь из глубины его слагающегося с силою и убедительностью яркого сновидения быта, вступает в органическую связь с центральной идеей, которой пьеса должна служить, тогда мы имеем перед собою то, чем должна быть трагедия, драма, да и комедия. Все действительно великие или просто значительные произведения драматургии относятся к этому типу. Мы имеем, конечно, и некоторое количество глубоко художественно прочувствованных творцом пьес, не увенчанных никакой идеей. Но такие произведения дают впечатление смутное, ибо драма, в которой отсутствуют этические начала, в сущности перестает быть драмой, как бы самые конфликты людей ни были при этом сильны. Быть может, только титанический гений Шекспира давал ему возможность производить великие театральные поэмы без сколько-нибудь определенной этической тенденции, но это потому, что у Шекспира всегда есть одна основная тенденция, а именно, что жизнь прекрасна и ужасна. При мощности чисто художественного шекспировского гения одно это потрясение обостренным разнообразием жизни, при таящемся под каждым ее благоуханным цветком ужасе, уже представляет собою целое миросозерцание. Шекспир, в его бестенденциозных драмах, никоим образом не может быть учителем жизни, но он очень сильно способствует расширению и углублению сознания публики, к которой обращается, ибо создает фон на, так сказать, глубокой, серьезной влюбленности в жизнь, без которой нет настоящей жизненной силы. Поэтому мы всегда приветствовали и приветствуем шекспировский театр и считаем его очень важным для тех классов и поколений, которые теперь вступают в культурное строительство и должны вооружаться многим, что хранилось до сих пор буржуазией и буржуазной интеллигенцией для себя в их собственных арсеналах. Но иные из гениальнейших пьес Шекспира имеют, несомненно, свою вполне определенную этическую и подчас даже политическую идею. Сейчас, конечно, не время разбираться в них и указывать, что в них живо и что мертво. Тема эта принадлежит к числу интереснейших, она лишь отчасти намечена мною в моих, изданных в двух томах, читанных в Свердловском университете лекциях по западной литературе16, и я когда-нибудь вернусь к ней;17 а пока надо вернуться к сегодняшней теме, к новому замечательному произведению Ромена Роллана.

Ромен Роллан не является драматургом гениальным, хотя: подсознательное творческое начало, которое и делает человека художником, у пего, конечно, имеется. Своим чисто художественным творчеством Ромен Роллан возвышается над большинством писателей; лишь немногие вершины превосходят его, но только эти вершины и могут считаться великими художниками. Ромен Роллан не великий, а крупный художник.

Я не посмею сказать также, чтобы Ромен Роллан был великим мыслителем, но среди писателей-беллетристов он один из самых глубокомысленных, он является крупным, и очень крупным, мыслителем. И соединение крупного художника с очень крупным мыслителем дает, конечно, весьма выразительную, весьма значительную фигуру. Одни точнее и шире мыслят, чем Ромен Роллан, — но беднее его как художники; другие много богаче художественно, но гораздо тусклее по своей мысли. Оба достоинства Ромена Роллана — и его несомненная подлинная художественность (хотя и несколько ограниченная), и сила его яркой, определенной мысли сказались во всем блеске в последнем его произведении.