— Ну, вот мы и перешли на сурчиное положение! — острил сроду не унывающий Аникушка. — В нурях будем жить, трава на пропитание пойдет, а то все бы вам блинцы с каймаком трескать, мясу, лапшу с стерлядью… А донничку не угодно?
Татарцев красные мало беспокоили. Против хутора не было батарей. Изредка лишь с правобережья начинал дробно выстукивать пулемет, посылая короткие очереди по высунувшемуся из окопчика наблюдателю, а потом опять надолго устанавливалась тишина.
Красноармейские окопы находились на горе. Оттуда тоже изредка постреливали, но в хутор красноармейцы сходили только ночью, и то ненадолго.
Григорий въехал на свое займище перед вечером.
Все здесь было ему знакомо, каждое деревцо порождало воспоминания… Дорога шла по Девичьей поляне, на которой казаки ежегодно на Петров день пили водку, после того как «растрясали» (делили) луг. Мысом вдается в займище Алешкин перелесок. Давным-давно в этом, тогда еще безыменном, перелеске волки зарезали корову, принадлежавшую какому-то Алексею — жителю хутора Татарского. Умер Алексей, стерлась память о нем, как стирается надпись на могильном камне, даже фамилия его забыта соседями и сородичами, а перелесок, названный его именем, живет, тянет к небу темнозеленые кроны дубов и караичей. Их вырубают татарцы на поделку необходимых в хозяйственном обиходе предметов, но от коренастых пней весною выметываются живучие молодые побеги, год-два неприметного роста, и снова Алешкин перелесок летом — в малахитовой зелени распростертых ветвей, осенью — как в золотой кольчуге, в червонном зареве зажженных утренниками резных дубовых листьев.
Летом в Алешкином перелеске колючий ежевичник густо оплетает влажную землю, на вершинах старых караичей вьют гнезда нарядно оперенные сизоворонки и сороки; осенью, когда бодряще и горько пахнет желудями и дубовым листом-падалицей, в перелеске коротко гостят пролетные вальдшнепы, а зимою лишь круглый печатный след лисы протянется жемчужной нитью по раскинутой белой кошме снега. Григорий не раз в юношестве ходил ставить в Алешкин перелесок капканы на лис…
Он ехал под прохладной сенью ветвей, по старым заросшим колесникам прошлогодней дороги. Миновал Девичью поляну, выбрался к Черному яру, и воспоминания хмелем ударили в голову. Около трех тополей мальчишкой когда-то гонялся по музгочке за выводком еще нелетных диких утят, в Круглом озере с зари до вечера ловил линей… А неподалеку — шатристое деревцо калины. Оно стоит на отшибе, одинокое и старое. Его видно с мелеховского база, и каждую осень Григорий, выходя на крыльцо своего куреня, любовался на калиновый куст, издали словно охваченный красным языкастым пламенем. Покойный Петро так любил пирожки с горьковатой и вяжущей калиной…
Григорий с тихой грустью озирал знакомые с детства места. Конь шел, лениво отгоняя хвостом густо кишевшую в воздухе мошкару, коричневых злых комаров. Зеленый пырей и аржанец мягко клонились под ветром. Луг крылся зеленой рябью.
Подъехав к окопам татарских пластунов, Григорий послал за отцом. Где-то далеко на левом фланге Христоня крикнул:
— Прокофич! Иди скорее, стал-быть, Григорий приехал!..
Григорий спешился, передал поводья подошедшему Аникушке, еще издали увидел торопливо хромавшего отца.
— Ну, здорово, начальник!
— Здравствуй, батя.
— Приехал?
— Насилу собрался! Ну, как наши? Мать, Наталья где?
Пантелей Прокофьевич махнул рукой, сморщился. По черной щеке его скользнула слеза…
— Ну, что такое? Что с ними? — тревожно и резко спросил Григорий.
— Не переехали…
— Как так?!
— Наталья дня за два легла начисто. Тиф, должно… Ну, а старуха не захотела ее покидать… Да ты не пужайся, сынок, у них там все по-хорошему.
— А детишки? Мишатка? Полюшка?
— Тоже там. А Дуняшка переехала. Убоялась оставаться… Девичье дело, знаешь? Зараз с Аникушкиной бабой ушли на Волохов. А дома я уж два раза был. Середь ночи на баркасе тихочко перееду, ну, и проотведовал. Наталья дюже плохая, а детишечки ничего, слава богу… Без памяти Натальюшка-то, жар у ней, ажник губы кровью запеклись.
— Чего же ты их не перевез сюда? — возмущенно крикнул Григорий.
Старик озлился, обида и упрек были в его дрогнувшем голосе:
— А ты чего делал? Ты не мог прибечь загодя перевезть их?
— У меня дивизия! Мне дивизию надо было переправлять! — запальчиво возразил Григорий.
— Слыхали мы, чем ты в Вёшках займаешься… Семья, кубыть, и без надобностев? Эх, Григорий! О боге надо подумывать, ежли о людях не думается… Я не тут переправлялся, а то разве я не забрал бы их? Мой взвод в Елани был, а покедова дошли сюда, красные уже хутор заняли.
— Я в Вёшках!.. Это дело тебя не касается… И ты мне… — голос Григория был хрипл и придушен.
— Да я ничего! — испугался старик, с неудовольствием оглядываясь на толпившихся неподалеку казаков. — Я не об этом… А ты потише гутарь, люди, вон, слухают… — и перешел на шепот. — Ты сам не махонькое дите, сам должон знать, а об семье не болей душой. Наталья, бог даст, почунеется, а красные их не забижают. Телушку-летошницу, правда, зарезали, а так — ничего. Поимели милость и не трогают… Зерна взяли мер сорок. Ну, да ить на войне не без урону!
— Может, их зараз бы забрать?
— Незачем, по-моему. Ну, куда ее, хворую, взять? Да и дело рисковое. Им и там ничего. Старуха за хозяйством приглядывает, оно и мне так спокойнее, а то ить в хуторе пожары были.
— Кто сгорел?
— Плац весь выгорел. Купецкие дома все больше. Сватов Коршуновых начисто сожгли. Сваха Лукинична зараз на Андроповом, а дед Гришака тоже остался дом соблюдать. Мать твоя расказывала, что он, дед Гришака-то, сказал: «Никуда со своего база не тронуся, и анчихристы ко мне не взойдут, крестного знамения убоятся». Он под конец вовзят зачал умом мешаться. Но, как видать, красюки не испужались его креста, курень и подворье ажник дымом охватились, а про него и не слыхать ничего… Да ему уж и помирать пора. Домовину исделал себе уж лет двадцать назад, а все живет… А жгет хутор друзьяк твой, пропади он пропастью!
— Кто?
— Мишка Кошевой, будь он трижды проклят!
— Да ну?!
— Он, истинный бог! У наших был, про тебя пытал. Матери так и сказал: «Как перейдем на энту сторону — Григорий ваш первый очередной будет на шворку. Висеть ему на самом высоком дубу. Я об него, — говорит, — и шашки поганить не буду!» А про меня спросил и — ощерился. «А энтого, — говорит, — хромого черти куда понесли? Сидел бы дома, — говорит, — на печке. Ну, а уж ежли поймаю, то до смерти убивать не буду, но плетюганов ввалю, покеда дух из него пойдет!» Вот какой распрочерт оказался! Ходит по хутору пущает огонь в купецкие и в поповские дома и говорит: «За Ивана Алексеевича да за Штокмана всю Вёшенскую сожгу!» Это тебе голос?
Григорий еще с полчаса проговорил с отцом, потом пошел к коню. В разговоре старик больше и словом не намекнул насчет Аксиньи, но Григорий и без этого был угнетен. «Все прослыхали, должно, раз уж батя знает. Кто же мог переказать? Кто, окромя Прохора, видал нас вместе? Неужли и Степан знает?» Он даже зубами скрипнул от стыда, от злости на самого себя…
Коротко потолковал с казаками. Аникушка все шутил и просил прислать на сотню несколько ведер самогона.
— Нам и патронов не надо, лишь бы водочка была! — говорил, он хохоча и подмигивая, выразительно щелкая ногтем по грязному вороту рубахи.
Христоню и всех остальных хуторян Григорий угостил припасенным табаком; и уже перед тем, как ехать, увидел Степана Астахова. Степан подошел, не спеша поздоровался, но руки не подал..
Григорий видел его впервые со дня восстания, всматривался пытливо и тревожно: «Знает ли?» Но красивое сухое лицо Степана было спокойно, даже весело, и Григорий облегченно вздохнул: «Нет, не знает!»
Через два дня Григорий возвратился из поездки по фронту своей дивизии. Штаб командующего перебрался в хутор Черный. Григорий около Вешенской дал коню отдохнуть с полчаса, напоил его и, не заезжая в станицу, направился в Черный.