«Вызвал в Вёшки, сулил — вместе будем, а сам лытает черт-те где!» — озлобленно думала она, лежа в горнице на сундуке, покусывая яркие, но уже блекнущие губы. Старуха тетка сидела у окна, вязала чулок, после каждого орудийного выстрела крестилась.
— Ох, господи Исусе! Страсть-то какая! И чего они воюют? И чего они взъелися один на одного?
На улице, саженях в пятнадцати от хаты, разорвался снаряд. В хате, жалобно звякая, посыпались оконные глазки.
— Тетка! Уйди ты от окна, ить могут в тебя попасть! — просила Аксинья.
Старуха из-под очков усмешливо осматривала ее, с досадой отвечала:
— Ох, Аксютка! Ну, и дурная же ты, погляжу я на тебя. Что я, неприятель, что ли, им? С какой стати они будут в меня стрелять?
— Нечаянно убьют! Ить они же не видют, куда пули летят.
— Так уж и убьют! Так уж и не видют! Они в казаков стреляют, казаки им, красным-то, неприятели, а я — старуха, вдова, на что я им нужна? Они знают, небось, в кого им целить из ружьев, из пушков-то!
В полдень по улице, по направлению к нижней луке промчался пригнувшийся к конской шее Григорий. Аксинья увидела его в окно, выскочила на увитое диким виноградом крылечко, крикнула: «Гриша!..» — но Григорий уже скрылся за поворотом, только пыль, вскинутая копытами его коня, медленно оседала на дороге. Бежать вдогонку было бесполезно. Аксинья постояла на крыльце, заплакала злыми слезами.
— Это не Степа промчался? Чегой-то ты выскочила, как бешеная? — спросила тетка.
— Нет… Это — один наш хуторный… — сквозь слезы отвечала Аксинья.
— А чего же ты слезу сронила? — допытывалась любознательная старуха.
— И чего вам, тетинка, надо? Не вашего ума дело!
— Так уж и не нашего ума… Ну, значит, любезный промчался. А то чего же! Ни с того, ни с сего ты бы не закричала… Сама жизню прожила, знаю!
К вечеру в хату вошел Прохор Зыков.
— Здорово живете! А что у вас, хозяюшка, никого нету из Татарского?
— Прохор! — обрадованно ахнула Аксинья, выбежала из горницы.
— Ну, девка, задала ты мне пару! Все ноги прибил, тебя искамши! Он ить какой? Весь в батю, взгальный. Стрельба идет темная, все живое похоронилось, а он — в одну душу: «Найди ее, иначе в гроб вгоню!»
Аксинья схватила Прохора за рукав рубахи, увлекла в сенцы.
— Где же он, проклятый?
— Хм… Где же ему быть? С позициев пеши припер. Коня под ним убили ноне. Злой пришел, как цепной кобель. «Нашел?» — спрашивает. «Где же я ее найду? — говорю. — Не родить же мне ее!» А он: «Человек не иголка!» Да как зыкнет на меня… Истый бирюк в человечьей коже!
— Чего он говорил-то?
— Собирайся и пойдем, боле ничего!
Аксинья в минуту связала свой узелок, наспех попрощалась с теткой.
— Степан прислал, что ли?
— Степан, тетинка!
— Ну, поклон ему неси. Что же он сам-то не зашел? Молочка бы попил, вареники, вон, у нас осталися…
Аксинья, не дослушав, выбежала из хаты.
Пока дошла до квартиры Григория — запыхалась, побледнела, уж очень быстро шла, так что Прохор под конец даже стал упрашивать:
— Послухай ты меня! Я сам в молодых годах за девками притоптывал, но сроду так не поспешал, как ты. Али тебе терпежу нету? Али пожар какой? Я задвыхаюсь! Ну, кто так по песку летит? Все у вас как-то не по-людски…
А про себя думал: «Сызнова склещились… Ну, зараз их и сам черт не растянет! Они свой интерес справляют, а я должон был ее, суку, под пулями искать… Не дай и не приведи бог — узнает Наталья, да она меня с ног и до головы… Коршуновскую породу тоже знаем! Нет, кабы не потерял я коня с винтовкой при моей пьяной слабости, черта с два я пошел бы тебя искать по станице! Сами вязались, сами развязывайтесь!»
В горнице с наглухо закрытыми ставнями дымно горел жирник. Григорий сидел за столом. Он только что вычистил винтовку и еще не кончил протирать ствол маузера, как скрипнула дверь. На пороге стала Аксинья. Узкий белый лоб ее был влажен от пота, а на бледном лице с такой исступленной страстью горели расширившиеся злые глаза, что у Григория при взгляде на нее радостно вздрогнуло сердце.
— Сманул… а сам… пропадаешь… — тяжело дыша, выговаривала она.
Для нее теперь, как некогда, давным-давно, как в первые дни их связи, уже ничего не существовало, кроме Григория. Снова мир умирал для нее, когда Григорий отсутствовал, и возрождался заново, когда он был около нее. Не совестясь Прохора, она бросилась к Григорию, обвилась диким хмелем и, плача, целуя щетинистые щеки любимого, осыпая короткими поцелуями нос, лоб, глаза, губы, невнятно шептала, всхлипывала:
— Из-му-чи-лась!.. Изболелась вся! Гришенька! Кровинушка моя!
— Ну, вот… Ну, вот видишь… Да погоди!.. Аксинья, перестань… — смущенно бормотал Григорий, отворачивая лицо, избегая глядеть на Прохора.
Он усадил ее на лавку, снял с головы ее сбившуюся на затылок шаль, пригладил растрепанные волосы.
— Ты какая-то…
— Я все такая же! А вот ты…
— Нет, ей-богу, ты — чумовая!
Аксинья положила руки на плечи Григория, засмеялась сквозь слезы, зашептала скороговоркой:
— Ну, как так можно? Призвал… пришла пеши, все бросила, а его нету… Проскакал мимо, я выскочила, шумнула, а ты уж скрылся за углом… Вот убили бы, и не поглядела бы на тебя в остатний разочек…
Она еще что-то говорила несказанно-ласковое, милое, бабье, глупое и все время гладила ладонями сутулые плечи Григория, неотрывно смотрела в его глаза своими навек покорными глазами.
Что-то во взгляде ее томилось жалкое и в то же время смертельно-ожесточенное, как у затравленного зверя, такое, отчего Григорию было неловко и больно на нее смотреть.
Он прикрывал глаза опаленными солнцем ресницами, насильственно улыбался, молчал, а у нее на щеках все сильнее проступал полыхающий жаром румянец и словно синим дымком заволакивались зрачки.
Прохор вышел, не попрощавшись, в сенцах сплюнул, растер ногой плевок.
— Заморока, и всё! — ожесточенно сказал он, сходя со ступенек, и демонстративно громко хлопнул калиткой.
Двое суток прожили они как во сне, перепутав дни и ночи, забыв об окружающем. Иногда Григорий просыпался после короткого дурманящего сна и видел в полусумраке устремленный на него внимательный, как бы изучающий взгляд Аксиньи. Она обычно лежала облокотившись, подперев щеку ладонью, смотрела, почти не мигая.
— Чего смотришь? — спрашивал Григорий.
— Хочу наглядеться досыта… Убьют тебя, сердце мне вещует.
— Ну, уж раз вещует — гляди, — улыбался Григорий.
На третьи сутки он впервые вышел на улицу. Кудинов одного за другим с утра слал посыльных, просил прийти на совещание. «Не приду. Пущай без меня совещаются», — отвечал Григорий гонцам.
Прохор привел ему нового, добытого в штабе коня, ночью съездил на участок Громковской сотни, привез брошенное там седло. Аксинья, увидев, что Григорий собирается ехать, испуганно спросила:
— Куда?
— Хочу пробечь до Татарского, поглядеть, как наши хутор обороняют, да кстати разузнать, где семья.
— По детишкам скучился? — Аксинья зябко укутала шалью покатые смуглые плечи.
— Скучился.
— Ты бы не ездил, а?
— Нет, поеду.
— Не ездий! — просила Аксинья, и в черных провалах ее глазниц начинали горячечно поблескивать глаза. — Значит, тебе семья дороже меня? Дороже? И туда и сюда потягивает? Так ты либо возьми меня к себе, что ли. С Натальей мы как-нибудь уживемся… Ну, ступай! Езжай! Но ко мне больше не являйся! Не приму. Не хочу я так!.. Не хочу!
Григорий молча вышел во двор, сел на коня.
Сотня татарских пластунов поленилась рыть траншеи.
— Чертовщину выдумывают, — басил Христоня. — Что мы, на германском фронте, что ли? Рой, братишки, обнаковенные, стал-быть, окопчики по колено глубиной. Мысленное дело, стал-быть, такую заклёклую землю рыть в два аршина глуби? Да ее ломом не удолбишь, не то что лопатой.
Его послушали, на хрящеватом обрывистом яру левобережья вырыли окопчики для лежания, а в лесу поделали землянки.