Что, если бы и впрямь в этом городе собрались все чудаки, безумцы, Геростраты?
И куда же, куда еще могли привести Никиту Карева его взволнованные скитанья?
В самой походке его было что-то необычное, прямое, словно приподнятое над землей. Как случилось, что из всей каревской семьи он один — Никита Карев — не унаследовал ничего от отца, деда, от всех своих пращуров, уральских, яицких первой руки казаков? Куда девались в нем косолапость ступней, вывернутых киргизскими стременами, тугая упругость колен, неповоротливая толщина пояса — тех самых чресел, которыми крепок казак? Да и сидел ли Никита когда-нибудь в седле?
Откуда-то появилась у него любовь к ходьбе, и земля носила его удобно, с внимательной заботой о том, чтобы не нарушить легкой прямоты его осанки, не искривить ровной его поступи. И он ходил, не помня, куда заносили его ноги, постоянно глядя вперед малоподвижными, ленивыми глазами.
…В эту ночь, выйдя от брата, окунувшись в вихревую суматоху тяжелых, тающих на лету хлопьев снега, Никита быстро слился с темнотою. У него было одно желание: идти. То, что он оставил в доме Матвея, чудилось ему сумбуром. Ни одного взгляда, ни одного движения по-разному близких ему людей он не мог понять. Но жестокая встреча с Родионом и Варварой Михайловной как-то очень скоро заслонилась болью, знакомой, почти привычной, но еще больше выросшей болью об Ирине.
С этой тоскою, с этим гнетом только и можно было нестись неизвестно куда, в снежном тайфуне, в мокром, свистящем смерче. И, закрученный воронками вьюги, исчезнувший в рябой суматохе несчетных пятен, Никита кружил по бесконечным слепым улицам города.
Его сопровождал непрерывный слитный шум: звенели потоки воды по сточным трубам, хлюпала по крышам и дорогам тяжелая дробь дождя. В этом шуме сама собой нашлась стонущая длинная волна каких-то звуков. Волна катилась навстречу Никите, неустанно возрастая, готовая подмыть его, бросить и разорвать, разомкнуть неудобное, назойливое сцепление звуков. Он слышал ноты, которые должны были разрешить это сцепление, они были в нем, он знал их, он даже промычал их одну за другой через нос, числом пять, гнусаво и коротко, точно давая тон безучастной неподчиняющейся погоде, он даже прикрикнул:
— Ну же, ну!
И вновь прогнусавил пять нот, сидевших в голове и единственно способных сбить гребень с волны, уронить ее, сровнять с поверхностью потока. Но волна продолжала мчаться на него, все усиливая свое звучание, разливаясь вширь, окружая Никиту со всех сторон и упрямо держась на одной и той же напряженной, мучительной высоте. Ему хотелось, чтобы она ударила его в грудь, он думал рассечь ее, он ускорил шаги, побежал, и его охватило то чувство тоски, которое давит человека после томительного сновидения.
Он против воли смутно и долго вспоминал недавний сон, державший его в мертвящем подчинении целое утро.
Это был город, похожий на все города, какие видел Никита, а может быть — на те, каких он никогда не видал. И был вечер, с огнями, фаэтонами, людьми. Какой-то большой, сумрачный дом, нерусской стройки, колыхался где-то в городе. И вот самое непонятное: вовсе не Никита со стороны смотрит сон, и вовсе не себя видит Никита во сне, а какие-то чужие души переживают все за Никиту, и само собой понятно для этих чужих душ и для Никиты, что смотрит, видит, переживает Никита. Словом, когда-то в юности Никита учился в Дрездене, в консерватории. Там встретил он девушку, и они жили вместе, не зная, конечно, что это и была настоящая жизнь, а, как все люди, думая, что настоящее — впереди. Потом девушка умерла. Возможно, впрочем, что Никита потерял ее, но только он сразу понял, что настоящее — позади. Так вот, оказалось, что девушка не умерла, а живет в этом колышущемся большом доме, в этом городе, вечером. Зовут ее Анной. Да, да, ее действительно звали Анной, и она только что приехала в большой дом. Живет она в одной квартире с другой девушкой, но не знает, кто эта девушка. И вот она смотрит Никите в глаза, он слышит, как она держит его голову теплыми руками и говорит ему, что любит его. Тогда он опять чувствует смертельное счастье и рассказывает ей, что он никогда не верил и ни за что не поверил бы, будто она умерла. Так вот, когда его заставили думать, что она умерла, когда он думал это, он поехал к ней, в ее город, в их город. Против окна Анны был магазин с громадным зеркальным стеклом. На выставке магазина всегда торчали манекены в модных платьях, люди часто останавливались смотреть на манекены. И он всегда стоял у зеркального стекла, но не видел манекенов, а смотрел в стекло, в зеркальное стекло, чтобы видеть ее окно. Он стоял, смотрел, ожидая, как она подойдет к окну и кивнет ему. Она ведь знала, что он смотрит через стекло на нее, и всегда отвечала на его поклон коротким кивком. Надо ведь было скрывать их любовь, и они были осторожны. Он все ждал, что она подойдет к раскрытому окну, что она появится в летнем платье — голубые полосы по белому — и кивнет ему. Но он не дождался Анны и ушел искать ее могилу.
И вот, пока Никита рассказывал Анне об этом, он видел, как росли ее глаза и как она начинала понимать его тайну: он связан еще с кем-то! И потом, вместе с Анной, он внезапно понял, что все раскрыто, что Анна угадала, кто жил с нею в большом доме. Он видит, как каждый день, в один час, вечером, крадучись, возвращается в большой дом та, другая девушка, Ирина, и как Анна угадывает, что она возвращается от Никиты. Может быть, это не Ирина, может быть — двойник Анны крадется по большому дому, где живет та — другая, то есть Анна, которая не могла, конечно, не понять всего, решительно всего, когда Никита рассказал ей, как он смотрел на ее окна через зеркальное стекло магазина. Потому что кому же, если не Анне, знать об этой любви Никиты к тайному, скрытому, обманному, о той неотразимой силе, какая тянула его к глядению через стекло? Да, конечно, он смотрел тогда в окно Анны, надеясь, отчаиваясь увидеть в нем Ирину. И не в этом ли двоении Ирины и Анны таилась мертвящая сладость сновидения?..
Никита сделал последнее усилие подробней и живее представить себе сон. Волна неприятно сцепленных звуков сменилась чем-то однотонно-пустым, хлопьев снега не стало, суматошную рябую пелену кто-то сдернул с улиц.
Никита стоял на плохо освещенном проспекте против громадного зеркального стекла магазина и смотрел в отражение большого темного дома. Окна его были мрачны, ни одной тени не скользнуло в них, ни одна рама не открылась. Кажется, Никита в действительности ждал, что у окна появится Ирина, взглянет в зеркальное стекло и тайком кивнет ему.
Он выговорил вслух:
— Умерла, конечно, умерла. Не пойти ли искать, могилу?
Он внезапно громко рассмеялся.
— Как во сне! — воскликнул он.
И, уже двинувшись вдоль проспекта, все еще с улыбкой на лице, так же вслух спросил:
— Но, может быть, повторится?..
Он ощутил резкий, пронзающий холод, пальто его было мокро и тяжело повисло на плечах, со шляпы скатывались и падали на грудь капли воды. Он увидел большой иссиня-белый фонарь, проливавший свет на подъезд старого дома. Череда колясок тянулась из глухой темноты к подъезду, согнутые силуэты людей дрожали в иссиня-белом свете. Никита узнал дом, тоскливое желание тепла толкнуло его к подъезду, он отряхнулся, расстегнул пальто и вошел в дом.
Его встретили разбухшие от одежды ряды вешалок, как в лавке богатого старьевщика. Ковер в потертых землисто-серых плешинах пятнистой гадюкой вползал на лестницу. Тонконогий столик, покрытый газеткой, на минуту загородил Никите дорогу. На столике валялись потерявшие блеск серебряные и медные деньги, топорщились розовенькие книжки входных билетов. В зимнем саду поддельная зелень пальм бережливо держала на себе фиолетовые мертвые слои пыли, и в маленьком бассейне с водою мертво стыли фиолетовые спины карпов и лещей. Разноцветные лампочки жидкой гирляндой обвивали пальмы, и в ровном их тлении таилась такая бесталанная, могильная скука, что Никита почти бегом кинулся вперед.
Но это было лишь преддверие склепа.