— И вы пойдете? — вдруг отрывисто спрашивает Зимовеев.

— Наше дело такое! — притворно вздохнув, отвечаю я. Мне и на самом деле интересно, зачем это я понадобился матери игуменье женского монастыря Пресвятой Девы.

— Что ты на товарища бычишься? — сердито говорит Сиромаха. — У него должность такая — корреспондент!

Последнее слово он произносит весьма уважительно, за что я в душе ему благодарен. Дело в том, что Зимовеев все еще смотрит на меня с таким подозрением, будто я собрался объявить себя новокрещенным.

— Ой, боюсь, что нам после этого визита станет жарко! — ядовито говорит Зимовеев, пристально глядя на Сиромаху. И морщится — это Сиромаха ударил его под скамьей своим подкованным шипами горным башмаком. Зимовеев не выдерживает, наклоняется и потирает ногу.

— Ну вот, — жалобно говорит он, — теперь синяк будет! — И обиженный его голос никак не вяжется с сердитым лицом и грубым характером. — А может, это и лучше, — продолжает он выпрямляясь, — что товарища корреспондента даже игуменья уважает!

Этот странный переход так поражает меня, что лицо мое, должно быть, становится совсем глупым. Даже опечаленный чем-то Сиромаха улыбается. А Зимовеев, вдруг повеселев, говорит:

— Слушай, а может, мы с ним вместе туда закатимся? Известно, не согрешишь, не покаешься, а покаявшись, и грешить легче!

Сиромаха не отвечает на этот вызов, но я вижу, как лицо его напрягается, словно он стиснул зубы, — каждый мускул становится каменным. Зимовеев торопливо оправдывается:

— Ну не буду, не буду! Уж и пошутить нельзя!

— Ты же комсомолец! Нашел, чем шутить, атеист! — тяжело выговаривает Сиромаха, замечая, что я наблюдаю за ним.

Мне действительно непонятно, что происходит с геологами, и от этого несколько тревожно.

Не в том же, в конце концов, дело, пойду я или не пойду с визитом в монастырь? Это-то их беспокоить не должно!

Я решаю взять быка за рога.

— А почему вас так беспокоят монастырские дела? — спрашиваю я.

Вместо какой-нибудь шутки, которую я надеюсь услышать в ответ, я вдруг слышу злое шипенье Зимовеева:

— Мы с монастырскими на одном солнце портянки не сушили! Вот вы-то чего сидите? Мать игуменья вас, поди, ждет! — И поднимается со скамьи, весь какой-то растопыренный, будто еж, которого нечаянно согнали с места. В глазах его опять появляется холодное осуждение, но теперь мне за этой холодностью видится что-то тревожное, беспокойное, и мне хочется спросить, в чем дело. Чем я его обидел? Или еще проще: кто его обидел?

Но Зимовеев уходит не оглядываясь, будто и не он только что задавал мне нелепые вопросы, требовал «мужского» разговора. Сиромаха вскакивает, чтобы броситься за ним, но взглядывает на меня, конфузится, тихо говорит:

— Вы его извините! Характер у него невыдержанный… Да и дело у нас такое… трудное…

— Какое дело? — спрашиваю я с раздражением.

— Да тут и объяснить нельзя… — мнется он, взглядывает в одно из окон второго этажа, в котором появилось на мгновение лицо Зимовеева, и, пробормотав: — Вы уж нас извините… — торопливо уходит в гостиницу.

Я в полном недоумении провожаю его взглядом и выхожу на улицу.

3

Мартовский день необыкновенно ярок. Гора Громовица, на которую должна подняться Володина группа, как будто приблизилась к городу. Ее целиком закрывает белая сверкающая шапка снегов и льдов. Должно быть, ледники опускаются до самого подножия, похожие на откинутые наушники из заячьего зимнего меха; но отсюда подножие Громовицы не видно: оно закрыто цепью мелкорослых гор, начинающейся тут же за городом.

От солнца режет глаза. Март. Школьники на велосипедах торопливо едут серединой улицы, нагруженное рюкзаками и позвякивающими на рамах закопченными ведрами. Весенние каникулы. За школьниками, тоже на велосипедах, привязав к рамам хозяйственные сумки с продуктами, поспешают бабки и деды, взявшие на себя наблюдение за экскурсией. По тротуару идут голоногие туристы-пешеходы, волоча на спинах тяжелые палатки и такие же, как у школьников, рюкзаки и закопченные ведра. Туристы очень похожи на улиток, волокущих на себе свой дом. Завтра или послезавтра Володина группа вот так же отправится в путь. Это будет зависеть от успехов Сиромахи и Зимовеева. Сейчас гуляющая по городу Зина, наверное, с завистью смотрит на проходящих туристов, на школьников-экскурсантов, отправляющихся на полонины, как называют здесь альпийские луга.

Гуцулы в высоких мерлушковых шапках ровным шагом горцев идут по улицам, спокойно-равнодушными глазами поглядывая на разукрашенные витрины магазинов.

Монастырь находится на окраине города, за рекой, но он виден в городе отовсюду — стоит в седловине между двух гор на самом берегу. Я медленно перехожу через реку по висячему пешеходному мосту. Тут даже велосипедисты, которых в городе не счесть, спешиваются и ведут велосипеды, словно коней в поводу. Под мостом бурлит и клокочет коричневая, в белой пене, горная река, насыщенная весенним илом.

Перейдя мост, я отделяюсь от остальных пешеходов и сворачиваю к монастырю. Мне кажется, что все, кто идет по мосту и кто перешел мост, останавливаются и глядят мне вслед. Все-таки теперь богомольцев маловато. Проезжая дорога поросла зеленой травкой, похожей на тонкие ножи клинками вверх. Кажется, что она прокалывает подошвы.

Расположен монастырь очень красиво и напоминает старую крепость. Белая каменная стена высотой не меньше восьми метров, да еще глубокий, ныне обезводевший ров перед нею, а уже за стеной — тоже высокое здание с зарешеченными по нижнему, что над стеной, этажу окнами, и еще этаж, с окнами уже без решеток. В окнах пусто. Некоторые из них открыты, там развеваются от ветра белые занавески. Но лиц не видно. То ли монахини где-то внутри, то ли они не глядят в «мир».

Я поднимаюсь на гору, к монастырскому входу, окованному железом, и мне становится виден двор: он расположен ниже входных ворот, на горной террасе, по которой бегут во все стороны выложенные белым камнем дорожки. Дорожкам этим, наверное, больше трехсот лет, камни в них побелели от времени и воды и похожи на выложенные рядами человеческие черепа.

За зданием, в котором находятся «покои», то есть кельи монахинь и матери игуменьи, виднеется монастырская церковь. А еще дальше, в гору, — службы. Среди служб приметен винный заводик и погреба, — монастырское вино славится в городе, я его пробовал. Сестры во Христе не увлекаются новомодными выдумками с искусственным сбраживанием сусла, у них вино выдержанное. Его с удовольствием берут в рестораны, и на базаре у монастыря есть свой ларек, — торгует в нем старик в подряснике, нанятый для этого напрокат в соседнем мужском монастыре. Старик не удостоен чина ангельского, он просто послушник, но сестры ему доверяют. Тем более, что самим им не пристало торговать плодами земными, а нанимать человека со стороны, наверное, опасно.

Я подхожу к окованным медью воротам и рассматриваю маленький образок богоматери с младенцем, врезанный в дубовый верхний косяк, круглое медное кольцо, висящее над медной же пластиной, вделанной в дверь. Ударом этого кольца о пластину посетители извещают о своем появлении. На уровне моего лица в двери проделано оконце, закрытое с той стороны дубовой доской, скользящей в пазах. Оконце это, в которое не пролезть и кошке, все-таки зарешечено. Это уж, наверное, от соблазна. Тут я примечаю в боковом косяке белую, пластмассовую кнопку электрического звонка — техника пришла и сюда! — но из любопытства трижды ударяю тяжелым кольцом по медному билу.

Должно быть, этот способ извещения давно не практикуется, так как окошечко в двери распахивается слишком поспешно, да и лицо привратницы, выглядывающее из-под черного клобука, как галка из гнезда, слишком испуганно. Привратнице лет под шестьдесят, лицо ее иссечено морщинами и вдоль и поперек, будто дожди и ветры прорубили в нем борозды, как на камне.

Она молчит и чего-то ждет, вглядываясь в меня испуганными, но колючими глазами. Я догадываюсь: надеется услышать уставное приветствие, указывающее, что пришел верующий. Я тоже молчу.