— Прости! Прости меня! Я оскорбил тебя! Она странно на него посмотрела.
— Ты всё еще сердишься… Я ошибся в тебе… Я думал видеть в тебе обыкновенную простую девочку…
— А что же я?
Но здесь Агаша залилась опять тем звонким, весело-дребезжащим хохотом, который неприятно действовал на нервы нашего героя… в минуту и судорожное дрожание губ, и принужденность хохота, в котором слышалось ему подавленное рыдание, и грустная улыбка, и всё, что читал он в глазах и на лице ее, показалось ему обманом собственного воображения, печальной ошибкой… Недовольный и пристыженный, вскочил он и, опустившись на свою постель, повесил голову с замешательством актера, которому шикнули в том самом месте его роли, где рассчитывал он на сильнейший эффект…
— В чем же мне простить вас? — спросила она.
Он молчал.
— Вы опять рассердились?
Молчание.
— Вы хотите спать?
— Да.
— Ну спите. Не забудьте погасить свечу… А когда вам что-нибудь понадобится, вы только крикните меня.
— Хорошо, я не премину воспользоваться твоей помощью, — сказал он.
— Чудак вы!
— «Чудак!» — повторил Тростников, оставшись один. — Эхо бессмысленной черни, бессмысленно повторенное… В тебе сказалась вся она, тупоголовая чернь: кто же для тебя не чудак? Не всякий ли для тебя чудак, сумасшедший, выродок человечества, кто не о щах да не о каше твоей весь свой век думает? Кто не лепится, как муравей, вечно около своего гнезда, а смело парит к небу? Кто же для тебя не чудак? Ты называла чудаком и Шекспира; ты уморила с голоду Камоэнса, потому что он, по-твоему, был чудак… А я, безумец, думал еще, что нашел в среде твоей существо, которого ты еще не успела испортить, заразить тлетворным дыханием своим <…>
<…> говорил так, что подобный ему восторженный юноша (не говоря уже о пламенной и мечтательной деве), пожалуй, заслушался бы и даже расплакался… Но вы, читатель степенный и положительный, позабывший даже самую юность свою, — не только ее безотчетные порывы, безымянную тоску слаще самой радости и весь мечтательный мир, в котором так весело дремалось вам наяву, — вы, верно, смеетесь?.. Смейтесь — я рад. Не считаю я моего героя человеком необыкновенным и не потому ловлю каждое его слово, чтоб оно казалось мне достойным перейти в назидание и пример человечеству, но потому, что сам-то он смеялся над многими тысячами людей, в блаженной уверенности, что нет в нем ничего смешного, — уверенности, основанной на сознании, что нет у него никакой сверхкомплектной шишки на носу или под носом; толстого живота нет; лысины тоже нет; фрак носит он хоть и не роскошный, но общеупотребительного покроя и цвета, волосы причесывает аккуратно каждое утро и вовсе не употребляет никаких присловий и поговорок, которые так и хочется записать, чтобы после вклеить в комедию…
Окончив элегические завывания свои, Тростников тотчас заснул и спал так спокойно и крепко, что даже, к собственному удивлению своему, не видал во сне ни похищений, ни гробов, ни проклятий раздраженных родителей похищенной — словом, ничего, что и в здоровом состоянии снилось ему обыкновенно каждую ночь. Проснувшись часу в одиннадцатом и почувствовав себя хорошо, Тростников даже несколько огорчился и не шутя прогневался на себя. Но досадный сон уже сделал свое, и герой наш, вопреки собственному желанию, продолжал чувствовать себя не только хорошо, но и весело, и когда Агаша подавала ему умыться, он, позабыв вчерашнюю размолвку, брызнул ей в лицо с пальцев несколько капель воды; а когда она с испугом отскочила и стыдливо начала закрываться, он до того расшалился, что даже не мог удержаться, чтоб на поцеловать ее, подскочив совершенно нечаянно.
Агаша вся вспыхнула и убежала.
Когда герой наш располагался бриться, к нему вошел хозяин. Федотыч был в длинном темно-зеленом сюртуке (необходимая принадлежность каждого отставного солдата) с медалями и всякими регалиями, которые красовались и побрякивали на левой стороне его груди; выражение лица имел он строгое, даже несколько угрюмое, но в то же время нисколько не пугающее и не оскорбляющее — словом, такое, какое хранит на лице своем человек, чувствующий свою правоту и готовый в случае крайности за правоту своего дела на всё, но в то же время готовый и принять во внимание справедливые резоны противника; вся вообще фигура его являла вид какой-то необыкновенной важности и торжественности, предназначенной внушить уважение и доверенность.
— Вашему благородию с добрым утром! — сказал он, остановясь у дверей и необыкновенно вежливо кланяясь. — Каково изволили почивать?
— Хорошо.
— Вот вы вчера, батюшка, изволили поругаться с женой. Осмелюсь вам доложить: баба глупая! Ни уха ни рыла не понимает, а туда же, кричит. Напрасно изволили погорячиться с ней; вам бы просто плюнуть на нее, дуру, просто бы плюнуть! Дура безмозглая! Извините за простоту!
— Ничего, не беспокойтесь.
— Вот, слава богу, здоровье ваше поправляется. Уж как я рад, как я рад! А то, ей-ей, дело прошлое — недалеко было и до того… Лица на вас не было. Осмелюсь вам доложить, изволили выть, метаться как угорелый, даже раз песню изволили затянуть, а голос у вас такой странный, точно, осмелюсь вам доложить, порют вас или гонят сквозь строй. Уж что я принял с вами страды, спать не спал, лежу да только и думаю: «Ну, угодить ему, сердечному, к Волкову в гости». Только засну, глядь, Агаша бежит: «Дядюшка! Дядюшка! Поди к больному-то! Слышишь, как стонет? Голубчик, поди!» — «Да дура ты, легче, что ли, ему будет, что я пойду, чем я ему пособлю?» Так нет же! она всё свое: поди да поди. Ластится, целует меня, старика. А мало, так в слезы, и ревет, ревет; жаль станет дуру, пойдешь, не отстанет, пока не пойдешь… Да вот, слава богу, вам теперь хорошо. Вы, осмелюсь вам доложить, долго еще будете квартировать?
— Пока куплю свой дом, всё буду жить на квартирах.
— Так-с… отчего же?.. Человеку надобно где-нибудь квартиру иметь. Человек не собака, под воротами ему нельзя лечь, да и дворник прогонит. А по улицам станет шататься, где попало на скамьях да под заборами станет ночлеги иметь — в полицию возьмут… только, осмелюсь вам доложить, у нас вашу квартиру берут.
— Пожалуй, я хоть завтра же перееду, только, вы знаете, денег у меня нет.
— Ничего-с, ничего. Помилуйте, время терпит.
— Вы честнее своей жены.
— Что она! Осмелюсь доложить, баба глупая! Только и умеет, что накричать, а смастерить дельце куда ей! Ум короток! В ней, сказать, чувства никакого нет. Когда будут, тогда и отдадите.
— Я отдам… на днях, вот как только начну выходить. А не достану денег, так оставлю вам в обеспечение долга вещи мои, мебель. Добра хоть немного, а сорока рублей ваших стоит.
— Сорок два рубля тридцать восемь копеек… Так оставите?
— Ну да.
— Безо всего-с?
— А что еще надо?
— Вы уж, пожалуйста, и записочку, что вот де я, нижеподписавшийся, должен такому-то отставному ундер-офицеру Егору Федотову Дурандииу, то есть мне-то, осмелюсь вам доложить, столько-то и в залог оставляю мебель и вещи. Да уж, ваше благородие, не поленитесь, черкните теперь же, оно, знаете, не ровен час. В животе и смерти бог волен! Ведь вот вы теперь ничего, и лицо у вас здоровеет, а вот вчерась, ну, сохрани боже, изволили бы помереть: ведь нам не поверят, ей-богу, я осмелюсь вам доложить, наверное знаю, что не поверят! Черкните, не поленитесь! Оно и бабу-то глупую успокоит, так и мне и вам лучше: не ворчит окаянная!
Тростников написал требуемую записку.
Петербург — город великолепный и обширный! Как полюбил я тебя, когда в первый раз увидел твои огромные домы, в которых, казалось мне, могло жить только счастие, твои красивые магазины, из окон которых метались мне в глаза дорогие ткани, серебро и сверкающие каменья, твои театры, балы и всякие сборища, где встречай я только довольные лица, твои больницы и богадельни, как дворцы роскошные и огромные!.. Столько богатства и роскоши, столько всяких удобств увидел я, что не верилось мне, чтоб нашелся здесь бесприютный. — не по доброй воле, голодный — не по расстроенности желудка, недовольный — не по сварливой причудливости характера. Беден и жалок показался мне мой родной городок, — городок серый и низменный, с деревянными домами и заборами, с унылым звоном единственной церкви, с вечным воем голодных собак на пустых и грязных улицах, сальными свечами на вечеринках и веселыми танцами под музыку нетрезвых доморощенных музыкантов. Посмеялся я над добродушием добрых людей, довольствующихся такою жизнию, и пошлою показалась мне жизнь их. «Здесь, — думал я, — настоящая жизнь, здесь и нигде более счастие!» — и как ребенок радовался, что я в Петербурге. Но прошло несколько лет…