— Слышишь, чтоб его, — закричала хозяйка тоном, предупреждавшим всякое возражение, указывая на дверь, в которую скрылся больной, — чтобы его завтра же не было.
Федотыч сробел.
— Да помилуй, матушка… что же мне… как же я е ним… на улицу, что ли, я его… ходить не может!..
— Ну уж как знаешь.
— Нельзя… совсем нельзя… Вот кабы ему полегче… начал бы выходить… прогуляться, что ли, бы вздумал… тогда… ну тогда… сама видела, матушка… не в первый раз! Знаю уж я…
Он улыбнулся, как человек, уверенный в себе и надеющийся на себя.
— Болен, — сказала хозяйка, — а сегодня так горланил, что куды твой здоровый! Видно, выздоравливает. Смотри же ты, дубина, как только поправится…
— Ну вот еще говорить!.. Как будто не знаю… знаю уж… знаю… — Он еще самодовольнее улыбнулся и сказал зевая: — А уж, чай, куды как не рано!
— Час первый.
— О-го! — вскрикнул он с испугом… — Ну, ей-богу же, пора спать! Что мы за господа такие, чтоб засиживаться до первого!
Улеглись.
В судорогах страданья перемог я силу пожиравшей меня болезни, и какое было первое слово, коснувшееся моего слуха, моего только что вернувшегося сознания?
Итак, вернувшись в свою комнату, он упал головой в подушку и зарыдал… Припадок слез прошел, но поэт по-прежнему лежал неподвижно, бог знает о чем думая, и только треск нагоревшей сальной свечи нарушал тишину, господствовавшую вокруг него. Может быть, он уже начинал дремать, когда вдруг услышал подле себя легкий шорох.
Он обернулся и увидел Дурандихину племянницу, снимавшую со свечи. Видно, ее появление сильно удивило его, потому что он устремил на нее взор, повергший молодую девушку в совершенное замешательство.
— Вы, сударь, не узнаете меня… я здешняя, — сказала она робко… — У вас свеча так нагорела!
— Ах да! — отвечал он, как бы стыдясь, что помнит ее лицо… — Я еще должен тебя поблагодарить: ты, кажется, ходила за мной, когда я был болен.
— Сколько было можно, — отвечала она. — Когда тетушка заснет или уйдет со двора. Дядюшка ничего: он такой добрый, а тетушка злая; она еще вчера меня била!
— За что?
— Так, здорово живешь! А всего больше за вас.
— За меня?!
— То есть не за вас; у нее уж такая привычка: за всё бьет и ни за что бьет. Всё сердится, зачем я к вам беспрестанно хожу, а как мне не идти, когда я вдруг слышу, что вы охаете! Может, вам нужно воды; может, у вас свеча нагорела. Вот у вас всё нагорит свеча. А вам где снимать… Посмотрели бы вы, какие вы были вчерась!
При воспоминании своих страданий молодой человек вздохнул.
— Вам опять хуже! — сказала она с добродушным испугом, взглянув на него с искренним тоскливым участьем, которое даже удивило его…
— Ну, положим, хуже, а тебе что? Разве тебе жаль меня?
— Жаль! — отвечала она, делая к нему невольное движение.
— Фи! Ты ешь лук!
— А вы не любите луку?
— Кто же любит лук? — возразил он с аристократизмом, заключавшим в себе крайнюю неделикатность.
— Э!.. Наша невестка всё трескат и мед так жрет!.. Вот у нас в полку был солдат Пахомыч, балагур страшный. Он, помню я, говорил: «Каши нет — хлеб ешь, хлеба нет — сухарь грызи, сухаря нет — и на мякину не плюй. Бог увидит, толоконца пошлёт!»
Тростников сделал кислую мину.
— Как тебя зовут? — спросил он, чтоб говорить что-нибудь.
— Агафьей.
Тростников наморщился, так сильно наморщился, как не морщится даже человек, уже поднесший к носу своему и чуть-чуть не отправивший в желудок тухлую устрицу. «Судьба! Судьба! — подумал он. — Я напрасно роптал на тебя. Ты не вовсе ко мне безжалостна! В минуту отчаяния ты посылаешь мне ангела-утешителя, ты посылаешь мне Агафью…»
И он горько усмехнулся, а потом вздохнул глубоко-глубоко…
— Чего вы вздохнули? — спросила она.
— Чего вздохнул? — ответил он тоном иронического презрения, какой употребляют с низшими себя люди, чувствующие свое превосходство. — Чего вздохнул? Поймешь ли ты меня?
И, несмотря на совершенную уверенность, что она не поймет его, он принялся в десятый раз подробно и не без увлечения описывать ей свои несчастия и заключил тем, что не имеет даже существа, которое бы сколько-нибудь сочувствовало ему, могло разделить его страдания, от которого он мог бы ожидать хоть малейшего участия, сострадания, утешения, помощи…
— Я всё, что могу, готова сделать для вас, — сказала она, выслушав его довольно серьезно.
— А что ты можешь для меня сделать?
— Скажите! Вам что-нибудь нужно?
— Полно! Мне ничего не нужно. Пора спать.
— Нет, скажите… Может быть, вы хотите клюковного морса?.. Я сейчас, у меня еще осталось немного клюквы от прошлого раза… Или не поставить ли самовар?.. Или, может быть…
— Усмири тоску, бушующую здесь, — о досадой возразил герой наш, указывая на грудь свою. — Возврати веру в судьбу, в провидение, в счастье…
Агаша расхохоталась. Взбешенный, он вмиг замолчал, лег на свою постель и повернулся лицом к стене.
— Вам ничего не нужно? — спросила она.
— Ничего, — отвечал он, не поднимая головы. — А за твои хлопоты обо мне я постараюсь заплатить тебе… после… на днях…
— Заплатить? Так вы думали, что мне надобно заплатить? — воскликнула Агаша таким голосом, что герой наш при<в>скочил на своей постели, как будто совсем неожиданно укушенный сильно проголодавшейся уважительных размеров блохою, сел и пристально посмотрел на Агашу. Всё лицо ее было в огне; на больших, широко раскрытых глазах дрожали слезы… Ему вдруг стало отчего-то ужасно неловко. Он хотел что-то сказать, чувствовал, что нужно что-то сказать, и не знал что! Агаша выручила его.
— Вот завтра я пойду на лаву стирать белье, — весело сказала она. — Вы не поверите, как там бывает смешно… Вот намедни одна там женщина, Матрена… Ноги у нее красные такие и толстые… вот она в субботу стала на самый край лавы и ну колотить вальком, колотила, колотила да размахнулась вдруг, выше головы занесла валек, покачнулась — и бух в воду… ха! ха!
Агаша засмеялась, но смех ее показался нашему герою каким-то принужденным.
— Там, — продолжала она голосом, который не совсем соответствовал веселому содержанию ее рассказа, — там разные смешные истории бывают… Однажды два господина пришли к нам, хорошо одеты… с бобровыми воротниками… один высокий-то такой, с палкой, и нос у него, точно собачья морда… Ха! ха! Здравствуйте, красавицы! — говорит. — Здравствуй, красавец! — сказала ему Матрена… и приложила валек к носу… ха! ха! ха!
Агаша опять засмеялась. Он тоже попробовал усмехнуться, но усмешка вышла какая-то неуклюжая, жалкая.
— Я тебя оскорбил, — сказал он.
— Чем это? — <спросила>она, взглянув на него, и продолжала: — Бог на помочь! — говорит большой господин. — Спасибо, добрый человек, — говорит Матрена. — Не хочешь ли сам помочь! — Пожалуй, — говорит господин… Взял валек у Матрены, нагнулся, замахнулся и бух себе по носу… ха! ха! ха! Не поверите, как бывает смешно.
Пока она болтала, он всё думал, внимательно следя за ее голосом и выражением лица, и вдруг вскочил, став перед нею на колени, причем от быстроты движения чуть не клюнулся носом в пол, и воскликнул: