Изменить стиль страницы

Обнадеженные его успехом, и другие начинали заходить к несчастному. Он крепился, упорно молчал. Но сочувствие становилось всё смелее и настойчивее, сожаление делалось явным, намеки становились уже вовсе недвусмысленными. В то же время летели письма к отсутствующим мудрецам и сочувствователям с подробным описанием драки <и> бедственного положения сочувствователя.

И спустя несколько дней несчастный начинал получать письма двусмысленного, щекотливого содержания, в которых уверяли, что его любят, что он пользуется общим уважением, что никто к нему не переменился и что, если он вздумает приехать, его ждет самый блестящий прием, и всё кончалось намеками, далеко не двусмысленными и которых целию было — утешить, успокоить его!

И о таких письмах потом с важностью говорили: «Тр<остников> писал к нему. Кажется, это его несколько утешило. Что ни говорите, а Тр<остников> чуд<ный> малый!»

Наконец сплетня разрасталась до невероятных размеров; о пей чуть не говорили явно при самой жертве сочувствия; она уже начинала делаться достоянием лакеев и горничных. Несчастный всё видел, видел, что уже поздно скрываться, что всё уже известно, приятели приставали всё настойчивее, и под конец, в заключение какого-нибудь обеда или ужина, когда любопытство, разгоряченное шампанским, становилось настойчивее, совершался последний позорный акт сочувствия. Несчастный, осажденный со всех сторон, во всеуслышание рассказывал свой позор. И роль его была бы в высшей степени тягостна, оскорбительна, если б, к счастию, замечая, что производит эффект, делается предметом общего внимания, несчастный не поддавался тщеславию и не начинал рисоваться своим положением. Пересказав всё и подстрекаемый общим вниманием, он начинает рассказывать такие вещи, о которых мог бы умолчать…

Тут уже жертва сочу<вствия> становится достойною своих сочувст<вователей>, и как тот, так и другие возбуждают одно чувство… чувство…

Начинался другой период, — период явного сочувствия, советов, бесцеремонного вмешательства, но не лучше ли мы сделаем, если опустим завесу, которую чуть приподняли?..

Они начали толпами забегать каждое утро, раздражаемые молвой о необыкновенном литературном явлении. И он каждому охотно рассказывал подробности как о самом авторе, так и о произведении его, скрашивая свои сведения отрывками из «Каменного сердца», которое, как он сам говорил, сделалось его настольного книгою. В самом деле, он не выпускал рукописи из рук и в разговорах своих беспрестанно цитировал выражения нового писателя, что, вп<р>очем, делал каждый раз по прочтении замечательной книги: так впечатлителен был его ум. В подтверждение своих похвал он читал и перечитывал перед сочувствователями места из «Каменного сердца», и многократно повторенное чтение наконец <так> притупило его вкус, что он стал находить превосходным даже и то, что сначала находил недостатком в «Каменном сердце».

— В этом удивительном сочинении, — говорил он, — нет недостатков. В нем всё строго обдумано, соображено и выполнено так художественно, что то, что с первого раза кажется как будто натянутым, не идущим к делу, — вглядитесь пристальнее, вы увидите, что недостаток не в ослаблении таланта автора, а в вашей собственной неспособности и ограниченности обнять во всей полноте и ширине художественное произведение. Такова его глубина, что только по внимательном чтении открывается оно во всей глубине и высоте широкого своего содержания… и вы видите, что тут не один роман, но пять, десять, двадцать романов; развейте любую страницу — и выйдет прекрасная вещь, которая могла бы составить славу писателю с обыкновенным талантом!

Таких отзывов было слишком достаточно, чтобы взволновать не только сочувствователей, но и литераторов, которых мнение Ветлугина не могло не расположить в пользу нового автора.

— Слышали, слышали? — говорил встречному и поперечному Балаклеев, пробегая с своей обыкновенной торопливостию по Невскому. — В нашей литературе явился новый гений. Мы с Тростниковым первые открыли его; я его знал еще в детстве. Мы с ним приятели. Удивительная вещь! Ветлугин говорит, что он не читал ничего лучше в жизнь свою!

— Были у Ветлугина? — таинственно спрашивал тот, которого именовали Благородною личностью, встречая другого сочувствователя или литератора.

— Был.

— Слышали?

— Слышал, как же, интересно прочесть…

— Новая эпоха в русской литературе: такого воспроизведения действительности еще не бывало! Ветлугин говорит, что он не возьмет всей русской литературы… В самом деле, необыкновенное явление.

— Вы его знаете?

— Нет. А что?

— Жена моя очень интересуется его видеть. Мы не спали всю ночь.

— А что? Болен у вас кто-нибудь?

— Нет, слава богу, здоровы. Мы всю <ночь> говорили о «Каменном сердце». Ветлугин прочел мне одну сцену. Я рассказал жене. У ней такая впечатлительная, симпатическая натура! Не могла уснуть…

И, нагнувшись таинственно к уху сочувствователя, Благородная личность под величайшим секретом передавала сочувствователю то, что уже было известно всему ли<тературному> кругу.

— Ах, ты не поверишь, Лыкошин, что я скажу! — восклицал сладеньким, протяжным голосом Элемент светскости своему приятелю.

— Что такое?

— Ветлугин открыл гения… И проч.

И, встречаясь между собою, сочувствователи и литераторы ни о чем более не говорили, как о «К<аменном> сер<дце>».

— Будете в пятницу у Ветлугина?

— Буду. А вы?

— Как же! Еще бы! — и проч. Наконец наступила и пятница.

Литературные чтения выводятся в Петербурге. Теперь в моде показывать пренебрежение к литературе и бегать с таких собраний, где пронесется шепот, что тот или другой господин прочтет свою повесть, и лучший способ разогнать гостей — пустить такой слух. Журналисты избегают чтений, отговариваясь недостатком времени, литераторы разъединены и редко сходятся; не то что прежде, когда существовало несколько таких домов, которые как будто и процветали единственно с тою целью, чтоб служить приютом литераторам, и которые потому назывались литературными отелями; литератор мог приходить туда когда угодно, делать что угодно: если он хотел есть, ему хоть в полночь начинали варить и жарить; хотел спать — ему клали под голову мягкую подушку и ходили около него на цыпочках, разговаривали не иначе как шепотом; хотел говорить — его слушали с подобострастием, улыбались каждому его слову, и всё семейство сбивалось с ног, спеша предложить ему кто варенья, кто любимых крендельков к чаю, кто папирос.

Без голоса и без слуха ему иногда вспадала мысль петь итальянские арии, и семейство слушало его с восхищением и клялось, что не пойдет уже в оперу, и рассказывало потом знакомым, что вчера у них дома была опера. Литературные сочувствователи сделались редки и тоже заняли у литераторов пренебрежение к чтению. Только в мелких литературных кружках процветают еще чтения; литераторы-дилетанты тоже до них большие охотники, не совсем, впрочем, бескорыстные: заманив литераторов известием, что у них будет прочтено замеч<ательное> сочинение, они действительно уступают сначала роль автору, интересующему литераторов, но потом, когда он кончит чтение (что случается иногда уже к полуночи), дилетанты скромно уведомляют, что у них тоже есть новинка, которую они желали бы прочесть, чтобы воспользоваться советами таких избранных и опытных судей. И под видом советов, которым не следуют, они начинают мучить литераторов своим собственным произведением иногда до трех и до пяти часов ночи.

Но в ту эпоху, к которой относится наш рассказ, чтения литературные процветали. Причиной тому были отчасти, что Ветлугин, дававший направление вкусам кружка, действительно любил свое дело и явление каждого нового таланта составляло для него праздник; он носился с ним, как с собственным детищем, — и не только раз, но десять раз готов был его слушать, а отчасти потому, что массу кружка составляли люди очень молодые. В пятницу часов в семь к Ветлугину сбежалось всё, что принадлежало к кружку и имело какое-нибудь право присутствовать. Даже явилось несколько таких лиц, посещением которых Ветлугин был вовсе недоволен.