– Слушаю-с, ваше благородие, не изволь беспокоиться; у меня топорик есть, за боевое всякое ружье справится.

– То-то же, гляди!

Почтмейстер уехал, а Настасья Ивановна, сама не зная зачем, схватила ларец, потрясла – золотом и серебром отзывается; ей так стало страшно, что не приведи господи; села она на ларец, да и давай Никиту качать, а Наташа с куклой по-своему лепечет… Прошел час, другой. Настасья Ивановна со страхом освоилась, только все ларчика из-под мышки не выпускает; стала она и обед стряпать, а ларец все на глазах; то и дело Автамона кличет: «Тут ли ты, Автамон?..»

– Тут, матушка, не бойся, двери на щеколде, топорик точу про случай.

И точно, Автамон отпускал старую, ржавую секиру с особенным усердием. Чем чище становилось железо, тем с большею жадностию засматривались глаза Автамона на тусклое, широкое поле топора, на тонкую линию острия, и старые глаза мутились, и топор выпадал из черствых рук его.

– Тьфу ты, нечистая сила! – бормотал Автамон. – Такого со мной ни под турком ни под шведом не приключалось.

– С кем ты там разговор ведешь, Автамон?

– Так про себя бормочу… – отвечал он громко, а потом сказал тихо: – Да, про себя! Нет! С чертом! Сгинь, пропади, нечистое наваждение!

Автамон подошел к дверям своим, посмотрел, плотно ли заперты, влез на полати, да и давай ко сну себя неволить; закрыл глаза, а в глазах искры – будто из кошки ночью огнем сыплет; те искры час от часу круглее, крупнее, да и стали добрыми кружками, то серебреником прокатится, то упадет златницей. Не спится Автамону; видит, беда, да сам не знает, какая. Затянул было песню во всю ивановскую; голос его от военных невзгод был такой сиплый, будто ветер поздней осенью; перепугался Никитка, да и давай кричать. Почтмейстерша вышла в почтальонскую избу, глянула на топор да чуть не обомлела, а с полатей Автамон пуще кричит.

– Полно, Автамонушка! – говорит почтмейстерша, – не пугай детей!

– Просим прощенья! Виноват, что-то за сердце укусило, так я хотел злую муху песней согнать. Ах ты господи, чудно право… Скоро ли-то барин воротится?..

– Э, Богдан Кириллович любит кутнуть! Я больно боюсь, чтобы ему не запоздать. Того гляди, к приему не вернется…

– Не изволь беспокоиться! Барин службу знает и нас службе учил…

Ушла почтмейстерша, да и воротилась; вынесла Автамону стаканчик настойки, штей миску и добрую окраину хлеба.

– Кушай на здоровье! – молвила и пошла с Наташей обедать. Автамон молча стоял перед настойкой и думал крепкую думу: «Пить или не пить! Экая добрая! А отчего добрая? недоброго боится; а в другой день барина журит, зачем старому Автамону рюмку водки пожаловал, а и рюмка-то с наперсток. Право, не знаю, пить или не пить!.. Да уж куда ни шло; от стакана не охмелею».

Проглотил Автамон стаканчик, да и рожу скорчил, будто не любо.

– Ух, обожгло! А ты чего глядишь! пошел прочь! – И с неистовством бросил секиру под лавку. – Лежи там, пока спросят.

Стал Автамон шти хлебать, да за каждым хлебком и вздохнет. Не доел Автамон, да и задумался; перед ним рыжий мужик стоит, да и ухмыляется; не то чтобы зубы у него из-под усов торчали, а кабаньи клыки, не то чтобы ногти на руках, а длинные рукавицы, да из-под тех рукавиц черные когти вылезли… а глаза не глаза: уголья; да их будто кто изнутра раздувает: так и пышут, да и огонь тот какой-то заколдованный; не то чтобы страх наводил, а будто в стужу банный дух – так и нежит, все косточки разбирает. Любо смотреть на рыжего, а рыжий собою хуже всякого пугала; постоял рыжий, постоял, да и нагнулся, взял топорик, да и хотел в контору.

– Не замай! – крикнул Автамон, – я и сам справлюсь!

– Оно и лучше, – сказал рыжий. – А деньгу, пожалуй, всю себе возьми: у меня и своей довольно!

– Ой ли?

– Да! а на тысячу рублей нашему брату, простому человеку, и веку не хватит столько денег изжить. Ну, так прощай! сегодня встренемся! – И ушел рыжий.

Автамона будто что укололо; проснулся; на дворе стук; возятся ямщики; сани закладывают; не успел он и в окно поглядеть, проезжий сел, да и уехал.

– Гм! Да зачем же топор? – сказал Автамон. – И так отдаст. Только разве для страху ей показать. А уж деньги мои… Заживет Автамон; а закричит, проклятый Сергей ямщик услышит; только один и остался…

Зазвенел колокольчик. Не прошло двух-трех минут, ямщик Сергей!!!!!!

– Возьми, Автамон, ключи… – кричит ямщик. – Господин какой-то приехал, никого нет; я барина повезу на моей паре, а с той станции ямщики дать не хотят, говорят, что уж дома покормят; так возьми ключи…

– Пожалуй!

Отворил Автамон двери, взял ключи, да за думой своей черной забыл двери запереть и сел в избе на лесенке, которая на чердак вола. Сидит. Смерклось, а секира в темноте светится… Стал он озираться; показалось ли ему, али и заправду из-за печки рыжий глядит, будто спрашивает: «Что же ты, Автамон?»

– А вот сейчас, была не была! – И пошел в контору.

– Кто там? – спросила Настасья Ивановна дрожащим голосом.

– Да что, родимая, право, не в мочь! Крепился, крепился, не могу, подай деньги!

– Деньги?

– Деньги, родимая, видишь – руки дрожат, топорик под лавкой; сердце жжет; не супротивься; я тебя не трону; давай ларчик… В лес… Рыжий проводит.

– Что это с тобой, Автамон! Ты честный служивый; Богдан Кириллович на тебя, что на самого себя надеялся…

– Да и я надеялся, да видишь – не устоял!

– Да вспомни, Автамон, бога! Ведь ты будешь хуже всякого вора; вспомни, какой у нас царь и строгий и всезнающий, от него не уйдешь; ведь ты же и крещеный, не какой нехристь, Автамонушка, ты у нас что сын…

– Быть по-твоему! – сказал Автамон, махнул рукой и пошел в избу. Настасья Ивановна спрыгнула с постельки, ларчик под мышку, да и бежит к дверям; приложила ушко, слышит – ревет Автамон, видно, богу плачется; не тут-то было; опутал его нечистый; зло слезы выжимает; схватился он с прилавка, поднял секиру, кричит: «Не могу, суди меня бог и государь, не могу!» – и бежит в контору.

Обмерла Настасья Ивановна, да за дверьми и притаилась, а он словно бешеный за перегородку. Кричит: «Подай, ведьма, деньги, подай!» Тут Настасья Ивановна в избу почтальонскую, да на лесенку, да на чердак, да дубовую дверь и задвинула…

– Стара шутка! – кричит Автамон, – не уйдешь, – да Никитку из колыбели за ногу схватил, свечу взял, да на лесенку и лезет.

– Подай деньги! – кричит, – не то хвачу твоего щенка об стену! Подай деньги!

– Не могу! – кричит почтмейстерша не своим голосом. – Не мое, царское!

Тут Наташа выбежала, видит или так, не видя, что двери отперты, выскочила на двор, кричит во все детское горло… Ан тут у ворот сани: офицер какой-то спрыгнул.

– Сюда, сюда! – кричит Наташа; офицер за нею, в избу; а там уже и ребенок и Настасья Ивановна в крови плавают; офицер шпагу наголо; Автамон не поддается; офицер пуще, пуще, да и проколол Автамона; вдруг выстрел, завизжала пуля, офицеру в самое сердце влилась, тот повалился на мертвого Автамона, да и дух вон…

– Вот тебе, разбойник! – сказал почтмейстер, держа в руках пистолет. – Бедный Автамон! дорого ты за усердие поплатился!

Поздно узнал свою ошибку бедный Богдан Кириллович – и скрылся неизвестно куда… Дочь его, Наташу, приютил к себе Федор Ильич. Наташу, как родную, полюбили все в доме, и Федор Ильич, и сын его, Борис Федорович, мальчик лет двенадцати, который отличался наклонностию к женским работам и славно ткал ручники, под руководством няни своей, Акулины. Прошло пять лет. В один день капитан отправился в город, взявши с собой Наташу, а воротился один. Грустно ему было и самому, грустно ему было и за сына, и он, со слезами на глазах, открыл ему, что отдал Наташу ее дяде, нарочно приехавшему за нею из Петербурга.