Изменить стиль страницы

— Сталин?

— Эх, подходяще он говорил… ну, брат! «Я, — говорит, — молюсь на науку, и на военную науку в частности… Но то, что вы называете военной наукой, это уже не наука, а…» И пояснил им, что это такое. Простым, обыкновенным словом пояснил. Очень понятным!

Оба засмеялись.

— Ну, ну! — нетерпеливо проговорил опять первый. — Ну?

— Наступаем, друг дорогой! Наступаем! Сегодня с утра. Флот выходит в море, ведет прямую атаку оттуда. Мы — держим с ним теснейшую связь… Непрерывное взаимодействие! Э, да говорить нечего — возьмем…

— Гадить будут эти-то сволочи… — опасливо проговорил басистый. — Ну, ничего, последим, не провороним… Погоди, чей бронепоезд-то, ты сказал, наступать будет? Громова? Какой же это Громов? Это не наш ли не с «Кондратенки» ли? Ах, чтоб ему пусто было, карбюратору: опоздал, скажите, пожалуйста!

Высунув из-под ворсистой шинели голову, Женя лежал на спине, подняв короткий нос кверху. Брови его были нахмурены. Глаза смотрели с отчаянным мужеством в потолок. Внезапно они заблестели, наполнились слезами. Губы его против воли зашевелились.

— Папка!.. — пробормотал он чуть слышно. — Папка!..

* * *

Он не слышал уже, уставший до предела мальчуган, как те двое, что разговаривали за переборкой, вышли, чиркая спички, через тесные сенички на крыльцо. Здесь оба они остановились: могучего сложения рыжеватый военмор с тронутым оспой лицом и рукой на перевязи и высокий худощавый армейский командир в аккуратно подогнанной по фигуре шинели.

Ночь была теплая и неожиданно для этого времени года темная — небо все покрыто тучами. Правее, над Кронштадтом, бродил по небу бессонный луч прожектора. Левее, далеко над южным берегом залива, ширилось, то вырастая, то припадая к земле, тревожное, смутно багровое зарево. Иногда, как это всегда бывает по ночам на фронте, облака вдруг выступали со своим рельефом из-за какой-то далекой и беззвучной вспышки, безыменной зарницы артиллерийского боя. Кто это выстрелил, где? Затем все погружалось в невнятный сумрак ночи — белой, но задернутой завесой облачной тьмы.

— Горит Красная Горка, эх! А ведь — форт-то какой! — пробормотал, сходя с крыльца, моряк. — Притом же еще — браток мой один как раз в середу туда направился… Да, нет, ты не знаешь… Ну, прощевай, друг милый! Держите крепче береговые: за флотом остановки не будет, ежели так. Видно, пора начинать дело!

— Счастливо, Никеша! — проговорил армеец. — Послезавтра, коли все хорошо, увидимся. Морякам скажи: на нас рассчитывать можно! Ударим заодно!

Моряк скрылся в темноте. Командир, присев на перила, закурил. Утка крякнула в недалеких камышах «ковша». Что-то плескалось за забором, под берегом: должно быть, какая-то бессонная душа выбрала время для фронтовой постирушки… Странное дело: казалось бы после такого дня, после суток адской работы, после многочасового совещания должно было бы клонить ко сну, глаза должны были бы слипаться, руки падать плетьми… А ведь — нет! Откуда же эта непонятная бодрость? Откуда, в такой тревожный момент, эти уверенность и спокойствие на душе?

Командир задал себе вопрос и задумался. Потом особенная, очень серьезная, если так можно сказать, улыбка тронула его губы, — юношеские еще, свежие губы на взрослом озабоченном лице.

Да, понятно!

Это ощущение (он не был к нему готов) обожгло его, как искра от удара металла о кремень, от первой же реплики, брошенной сегодня Сталиным. Оно крепло и разгоралось все жарче по мере того, как тот говорил, возражал, отвечал на смятенные аргументы противников. Оно утвердилось окончательно к концу споров, к тому мгновению, когда предложенное Сталиным решение трудной задачи было принято совещанием и стало законом завтрашнего дня. Потому что решение это могло быть найдено действительно только сильной и смелой военной мыслью.

«Чего же требует от нас партия? — спрашивал теперь себя этот молодой воин, рядовой командир, один из великого множества ему подобных, пуская в белесоватый балтийский туман клубы горького махорочного дыма. — Что новое, незнакомое, свежее он предлагает, ее посланец?

Да, ясно! Во-первых, — немедленный переход в наступление и с суши и с моря. Ему возражали… эти: «Наступать нельзя; враг обойдет атакующего с флангов. Сначала надо эти фланги прикрыть, а где нужные для этого силы?»

Да как же он нас обойдет, если фланг прикрыт флотом? Это — ерунда, шаблон тактический, трусость…

«У мятежников пока что нет ни армии, ни территории, одна только наглость авантюристов… Наш долг использовать это счастливое «пока…»

Ведь это же так верно! И впрямь белые если сильны, то только оголтелой решительностью, наскоком. Этому мы должны противопоставить твердую волю. У нас есть право на это: у нас есть армия, молучий тыл, неиссякаемые резервы… Как можно, не будучи слепцом или негодяем, спорить со всем этим?

А второе? Второе — комбинированный удар. Суша, море, воздух: армия и флот; дружно, все вместе! Все сразу и все — в одну точку, все — на одну цель… Да, это — искусство, а то, чем мы занимались еще сегодня утром, это… Что? Телефон?»

Он вздрогнул и прислушался. Верно, за стенкой запищал зуммер полевого аппарата.

Легко соскочив с перил (движения его, как и очертания рта, были куда моложе сосредоточенного лица, как бы много пожившего человека), командир исчез за дверью дома. Ночь вокруг начинала заметно светлеть, потому что облачное покрывало там, за Петроградом, понемногу рассеивалось. В кустах сирени за домом свистнул было соловей. Однако он тотчас же испуганно замолк: над небольшим городком тяжко раскатился громоздкий грохот залпа. Наступило утро пятнадцатого июня. Кронштадт пробуждался, чтобы, по приказу Совета Обороны, нанести сокрушительный удар потерявшему чувство меры противнику, чтобы покарать изменников, чтобы сохранить Революции Петроград.

* * *

Около трех часов Григорий Николаевич Федченко, с вечера лежавший на полу в сводчатом темном каземате, кряхтя встал на ноги. Окно было заложено наглухо кусками рельсов: так всегда закладывают окна в фортовых казематах, в «бетонах», на время обстрела для защиты от осколков. В бледном мерцании света сквозь щели можно было различить на всем пространстве пола камеры скрюченные тела спящих кое-как людей, бледные, осунувшиеся лица, скорбно сжатые или, наоборот, испуганные, открытые во сне рты, темные круги под глазами. Это был уже не каземат боевого форта. Это была тюрьма.

Григорий Федченко прислушался. Бьют! Потом он пригляделся. Бронированные двери всех остальных казематов были закрыты. Только эта осталась незапертой: в центральном коридоре «бетона» тоже размещены были арестованные.

Григорий Николаевич постоял, вглядываясь. В коридоре было вовсе темно. Ему захотелось все же разыскать того серьезного, толкового красноармейца из гарнизона, с которым он познакомился на митинге по прибытии. Коммунар Борис… как его? Борис Дмитриев! Он должен был быть здесь. Федченко видел, как его вели в одной партии с ним.

«Эх, проспали, проворонили! Шляпы мы, а не большевики!» — с горечью, со злостью скрипнул он зубами и, шагая через лежащих, двинулся по темному коридору, наклоняясь, присматриваясь, стараясь узнать своих.

Дмитриева ему удалось найти в самом конце коридора. Чтобы не потревожить соседей, Григорий Николаевич осторожно примостился, лег рядом с ним. Дмитриев не спал.

— Что делать-то, Борис? — шепнул Федченко ему на ухо.

Несколько мгновений Борис Дмитриев не отвечал: он думал. Потом совсем на ухо Федченке:

— Все зависит, друг, от того, как пойдут дела. Продержатся мятежники на форту дня три-четыре — тогда пиши пропало, перестреляют, как собак. Начнут наши потихоньку форт брать — еще хуже. Неклюдов этот — трус, гадина. Он, конечно, бежит. А форт рванет вместе со всеми нами. Вот, если бы… Слушай, Федченко, ты ведь из Питера. Как там сейчас? Хватит у них пороха сразу нажать, без канители? Одним бы духом! Вот тогда мы бежали бы… А?

Теперь задумался уже Григорий Николаевич. Питер?.. Да ведь кто их знает… Канительщиков в Питере немало. Хватит и паникеров, и людей, готовых каждое затруднение считать концом всего. Он вспомнил почему-то того инженера, который недели три назад докладывал об угле в Смольном; вспомнил пенсне и бородку председателя секции… Эх, попали в переплет! Худо…