Изменить стиль страницы

Неосведомленный человек мог бы подумать, что над этой лужайкой разразилась свинцовым градом какая-то таинственная туча. На деле же здесь двадцать второго числа наши батареи взяли в работу несколько выдвинутых «на картечь» орудий противника. Здесь тогда вставали на дыбы лошади, стонали раненые, падали убитые, страшно сквернословили бледные, яростные офицеры… Но теперь этого уже никто не знал. От всего этого осталась только россыпь холодных металлических шариков, то примерзших к почве, то глубоко ушедших в нее.

Вова никому не сказал об этой луговинке. Он стал жаден. Он хотел набрать четыре стакана: два себе, два Женьке. Он весь дрожал от нетерпения. Он готов был целыми часами пересчитывать свои сокровища… Ни математика, ни латынь не лезли в голову.

Утром он вышел из дому, а в два часа, счастливый, возвратился домой с карманами, отвисшими под тяжестью пуль, с руками черными, точно их вымазали графитом, с ногтями, саднящими от боли: он очень усердно ковырял мерзлую землю.

В тихой прихожей Гамалеев, однако, его встретило нечто неожиданное. Дверь ему открыла взволнованная, не такая, как всегда, няня Груша. Вова ожидал, что на него тотчас обрушатся обычные упреки: башмаки все в глине, поперек лба черная черта, на локоть опять заплатку надо ставить! Но ничего этого не случилось.

Руки няни Груши дрожали. Глаза были заплаканы. Они с тревогой смотрели на ворвавшегося с улицы мальчика. Она пыталась улыбнуться и не могла.

— Вовочка, голубчик ты мой… — забормотала вдруг она, принимая Бовину суконную тужурочку. — Вовочка! Иди, миленький, живым манером к дедушке! Ах ты, грех какой! Вот дела-то, господи… Ты уж поласковей с ним, сыночек… До того убивается старик…

Вова изумился. «А что такое?» За последнее время он привык по-новому, по-серьезному относиться к окружающему. В чем дело? Что случилось? Почему дедушка убивается? Ему стало чуть-чуть страшно…

Торопливо, наспех, привычным взрослым жестом протирая смешные свои детские очки, он прошел к кабинету. Дверь была приоткрыта. Петр Гамалей фыркал и топал за ней, как большой потревоженный еж. Когда Вова вошел, он, точно испугавшись, быстро сунул под бювар какую-то бумажку.

— А! Это — ты? Уже? Ну и хорошо! Скорее — лучше! Дурак! Ошибся! Наделал дела! Садись в кресло. Сиди. Подожди минуточку… Владимир…

Вова сел. Он недоумевал. Невозможно было понять, к чему, к чему все это клонится? Кажется, он ничего не сделал такого…

Наступило молчание. Дед, тощенький, взъерошенный, туго подпоясанный поверх засаленного бухарского халата, бегал по комнате взад — вперед. Он сердито бодал воздух. Он вдруг принимался трещать ногтями, но тотчас же прекращал это. Внезапно, точно наскочив на него с разбегу, он остановился перед Вовкой. Он уставился на него колючими глазами с удивлением и, казалось, сердито.

— Твой отец, — взвизгнул он высоким срывающимся голосом, — твой отец был моим сыном, Владимир! И я его… любил… Больше всего на свете… Больше всего остального мира… Да, я его любил! Знай это!

Вова Гамалей открыл рот: он никак не ожидал такого начала. Он никогда не думал, что дедушка мог не любить папу.

— Так любить нельзя! — сейчас же, еще более выходя из себя, закричал старик. — Это не кончается хорошим! Твой отец был бы гениальным ученым! Золотая голова! Но сердца — сильнее голов… Он женился на твоей матери, а я ее не знал… Откуда я мог знать, кто она такая? Что я знал вообще о людях, о мире? Я должен сказать тебе все. Его арестовали… Казнили… Повешен в девятьсот шестом году… Ты слышишь? Твоего отца казнили мерзавцы, изверги… А я, — губы его запрыгали, глаза заморгали. Он остановился, задохнувшись…

Вова сидел, прижав обе руки к груди, точно защищаясь.

— Дедушка! — выговорил он с усилием. — Дедушка! Ты не беспокойся так… Я знаю все про папу!.. И про тебя… Ну, и что же? Ну, и пусть я — сирота… Этим надо… гордиться…

Могло показаться, что Петра Аполлоновича ударили. Сразу ссутулясь, он резко отвернулся к окну. Несколько секунд он стоял, смотрел в нею, точно собираясь с духом. Потом медленно снова повернулся к внуку.

— Тринадцать лет я считал тебя мальчиком, Вовка! — глухо, с горечью проговорил он. — Тринадцать лет! А может быть — вы все теперь переросли меня? Как мне теперь с тобой говорить, внук? Как со взрослым? Я тебя кутал в вату, растил, как в тепличке. А теперь — стекла разбились… Ну что же? Сам виноват… Сам!

Тяжело ступая по ковру, он дотащился до кресла, сел, охватил костлявыми пальцами большой лоб. Вове показалось, что он бредит во сне.

— Твой отец стал революционером… Да! Потому, что он был во сто раз умней, талантливее, лучше меня. А я думал, мне казалось, что его сделала революционером твоя мать. Я ведь не знал ее. Я знал только, что она — работница, простая девушка. Я знал, что ее тоже арестовали… она была в тюрьме. Когда ты родился, я думал, что он погиб из-за нее. Я ее… ненавидел! Разве я мог простить ей… Петю? Когда я узнал, что ты родился… я поехал туда… заплатил много. Ей сказали, что тебя нет. Что ты умер. Вот! Они отдали тебя мне. Я тебя украл у нее, Вова. И тринадцать лет — тринадцать лет!.. ты был для меня… вторым Петей… Вот… Как хочешь… Я ничего не знаю теперь…

Вовка, Вова Гамалей, не веря себе, с ужасом, с отчаянием, весь дрожа, смотрел на деда. Красные пятна выступили у него на щеках, в горле пересохло.

— Дедушка! Дедушка! — он тянул его все сильнее за рукав халата. — Дедушка! Ну… А она?.. А она что… тоже умерла?

И вот тогда профессор Гамалей вздохнул глубоко, почти всхлипнул. Рука его потянулась к бювару. Он достал из-под него написанную химическим карандашом открытку. Он протянул ее Вове.

«Глубокоуважаемый Петр Аполлонович! — стояло там. — Раненная, лежа в больнице, я совершенно случайно узнала о существовании у Вас внука Володи. Петр Аполлонович! Я боюсь даже подумать об этом. Я только горячо прошу Вас написать мне всю правду. Неужели я не ошибаюсь? Неужели это возможно? Напишите мне сейчас же. Поймите, как мучителен для меня каждый час ожидания».

Внизу стояла подпись: «А. Мельникова-Гамалей».

Бледный, как смерть, Вовка поднял лицо от открытки.

— Дедушка!.. — глухо прошептал он. — Это что же? Это — моя мама? Она жива?

И профессор Гамалей, закрыв глаза, с усилием кивнул головой.

— Уйдешь ты от меня теперь, Владимир!..

Глава XXXVI

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

В первых числах ноября «дело быв. пом. нач. арта семь Трейфельда Н. Э.» попало в руки нового следователя, только что прибывшего из Москвы по распоряжению Феликса Дзержинского. Дело было не из легких. Арестованный начисто отрицал всякую вину за собой. Он держался с наглостью, высокомерно и пренебрежительно парировал обвинение, издевался над показаниями свидетелей.

— В конце концов, на чем вы основываетесь? — говорил он следователю. — Я требую, чтобы вы допросили комиссара, с которым я вместе бежал из плена…

Следователь Пименов и сам считал, что факт побега Трейфельда от белых весьма важен. Телеграфно он запросил показания от комиссара 53-го полка Гусева. Ответ оказался вполне благоприятным для подсудимого.

Узнав о показаниях Гусева, Трейфельд пожал плечами.

— Значит, это элементарно порядочный человек… и только!.. — небрежно сказал он.

Утром восьмого за ним пришли в камеру. В кабинете Пименов, сидя за столом, листал бумаги.

— Вот что, Трейфельд, — сказал он. — У меня к вам — частная просьба… Вы же по артиллерии… Не опознаете ли вы нам одного сукина сына?

Он нажал звонок. Дверь открылась. Николай Трейфельд повернулся, хотел сказать что-то, но слово замерло, колом стало у него в горле.

— Ни-н-н-нет… Я… Я не знаю такого… — пробормотал он.

В дверях, щурясь, моргая, пристально вглядываясь в него, стоял похудевший, обросший бородой, старшой даниловских конвойных, бывший писарь, затем унтер-офицер, наконец, военный чиновник Родион Панков.

— Не знаете? Никогда не встречали? Вы уверены? — не торопясь, спрашивал Пименов. — Вы вглядитесь хорошенько… Может быть, где-нибудь, когда-нибудь… случайно?.. Нет? А вы, гражданин Панков? Не узнаете этого человека?