Сегодня (2-го) я днем зашел к маме, которой рассказал о милой. Меня выгнали из дому полотеры. К обеду пришла милая, сделав разные дела с портнихами и купив билеты, — и уехала в седьмом часу на вокзал. Говорит — на неделю — 10 дней.
В начале 8-го ко мне приехал М. И. Терещенко, сидели мы до 11-го часа. Я читал ему «оперу», потом — стихи. Он хвалил, но очищающего чувства у меня нет. Говорит — дописать песни, диалоги, которыми и я недоволен, предоставить «Студии» Станиславского, прочесть пьесу Станиславскому, потом — думать о музыке к ней. Конец похож на конец «Курвенала», чего я не знал (не читал и не слышал Вагнера). Не нравится ему (Терещенке) то, что Бертран плачет, увидав, что Гаэтан — старик.
Буду делать.
Милая сейчас едет, приедет завтра вечером. Обещала телеграфировать. Господь с тобой.
3 ноября
Утром приходила мама. Усталый — весь день я гулял: Лесной, Новая Деревня, где резкий и чистый морозный воздух, и в нем как-то особенно громко раздается пропеллер какого-то фармана. Потом — у букиниста (в переулке акробатки) наверстал упущенное с лихвой. Обедал у мамы с тетей, вечером туда пришел Женя, с которым был длинный разговор и спор. Тяжелый и ненужный.
5 ноября
Днем разбор книг и кой-что (via Tolosana и т. п.). Обедал у мамы с тетей и Феролем — тяжко и тоскливо. Вечером — кинематограф с «миньятюрой» на Петербургской стороне. Только ночью, воротясь, нашел телеграмму: «Доехала благополучно останавливалась Бердичеве где меня встретили Люба». Люба — Люба — Люба. Господь с тобой.
А. М. Ремизов передал по телефону, что Терещенко нравится моя пьеса.
Любанька, господь с тобой.
7-го ноября вечером меня «с супругой» зовут в «Аполлон» слушать чтение стихов «Цеха поэтов».
7-го ноября этого года — ровно десять лет с тех пор. Тогда у меня была в кармане записка.
7 ноября
Два дня прошли печально. Вчера вечером позвонил ко мне М. И. Терещенко и приехал. Сидели, говорили, милый. Говорил о разговоре с Л. Андреевым — отказался окончательно субсидировать его журнал («Шиповник»). Андреев поминал обо мне с каким-то особым волнением, говорил, что я стою для него — совершенно отдельно, говорил наизусть мои стихи (матроса, незнакомку), говорил о нелепых отношениях, которые создались, о летней встрече (которая для меня совпала, как всегда, с одним из ужаснейших вечеров моей жизни: Сапунов, месяц, «Аквариум»).
Что меня отваживает от Андреева: 1) боюсь его, потому что он не человек, не личность, а сплав очень мне близких ужасов мистического порядка, 2) эта связь нечеловеческая (через «Жизнь Человека» — не человека) ничем внешним не оправдывается, никакая духовная культура не роднит, не поднимает. Андреев — один («одно»), а не в соборе культуры.
М. И. Терещенко говорил о своем детстве, о сестрах, о том, что он закрывает некоторые дверцы с тем, чтобы никогда не отпирать; если отпереть — только одно остается — «спиваться». Средство не отпирать (закрывать глаза) — много дела, не оставлять свободных минут в жизни, занять ее всю своими и чужими делами.[61]
Об эгоизме — своем и моем («все о себе» — то угрызение, с которым я вчера проснулся утром!). О том, что таких много («эгоистов» — все возвращающихся к себе, несмотря…); да, да, так, так.
О России: проведя за границей 11 лет (если не вру, — 11) и не сумев войти всем сердцем ни в один из интересов «Европы» (кроме специальной области — искусства), он попал здесь в студенческую среду в Петербургский университет.
В Лейпциге — студенты как школьники, их муштруют, делают выговоры за громкий разговор; но на экзамене — обратно, равный с равным.
У нас — наоборот: в коридоре студент профессора «хлопает по животу», а на экзамене — как школьник, трусит, заискивает. То лее — и еврей. В результате — 4 немецких студента с первого экзамена пошли первыми, так что их выделили и спрашивали отдельно (Терещенко кончил первым), а 400 их русских однокурсников — все были плохи.
Эти первые в России впечатления (университетской жизни) отвадили Терещенко от России, сразу заставили усумниться в «способностях русского народа» (разговор наш зашел по поводу «обвинительного акта» Боброва — у Ремизова и разговора с Л. Андреевым, который хвастался: «Придут, бывало, семь пьяных приятелей в публичный дом, и вдруг откуда ни возьмись — разговор на самую душевную и серьезную тему»). Я, говорит Терещенко, предпочитаю славянофильство. Всего противнее и дальше — «интеллигентство» (эпигонское — КЯ). Старообрядцы, Москва, П. Рябушинский заставили Терещенку верить в скрытые силы русского народа.
О стихах. Брюсов, говорит, «не поэт» (первое впечатление от «Зеркала теней»). Бальмонта не знает. Вяч. Иванова не знает.
При этом — милое это лицо. М. И. Терещенко, для которого «мир внутри него», — взрывает во мне ключи, которые подтверждают мне, что есть мировые связи, большие, чем я. В нем спит религия.
Все это я пишу, а каково близкое? Все время пронзает мысль о том, где, как она. В ней — моя связь с миром, утверждение несказанности мира. Если есть несказанное, — я согласен на многое, на все. Если нет, прервется, обманет, забудется, — нет, я «не согласен», «почтительнейше возвращаю билет».
Сегодня вечером — десятая годовщина.
Вечером: и днем и вечером — восторг какой-то — «отчаянный», не пишется, мокрый, белый снег ласкает лицо, брожу, рыщу. Наконец, когда заперся после чаю в кабинете и переписывал стихи, — телеграмма: «Помню что седьмое пробуду больше недели господ с тобой люба».
8 ноября
День языка — двенадцать часов подряд. Мама и тетя завтракают, Ивойлов обедает, вечером — у мамы — Ася Лозинская с матерью и мужем. Измученность.
9 ноября
Утро. В газете — Мережковские продолжают высказываться о пьесе Сологуба на Александринке. Статья Дмитрия Сергеевича — большой силы.
Вчера с мамой и тетей — бездейственный разговор — о России, интеллигенции и пр. — так, что вдруг, о ужас, «начинают быть слышны голоса» (это и убийственно, картон, самое ужасное).
Княжнин. Интеллигентская «совесть». «Да, я эгоист». Аничков не платит денег, но «честный человек». Разоблачения: Ремизов и Пяст будто против него при ссоре с Аничковым — за «сильного» Аничкова. Щеголевское издание Пестеля… Неверие в Терещенку. Затравлен, запуган. Глаза — косят, алые. Тревожит меня — и хорошо, и плохо.
М-me Бражникова — ужасно грязная полька…
Боже мой!
Если бы Люба когда-нибудь в жизни могла мне сопутствовать, делить со мной эту сложную и богатую жизнь, входить в ее интересы. Что она теперь, где, — за тридевять земель. Мучит, разрывает, зря все это. Тот мальчишка ничего еще не понимает, если даже способен что-нибудь понимать.
Василий Менделеев вчера шепелявил по телефону, сегодня прислал письмо для пересылки ей, а я не знаю ее адреса даже.
Пишу длинно Ивойлову и отвечаю коротко и ясно г. Бенштейну. — Днем Пяст звонил по телефону, у него что-то важное случилось — несчастье — жена, завтра будет у меня обедать. Потом — Женя говорил, хотел вечером прийти с Ге, отложили до будущей недели. Потом — я понял окончательно, что Рыцарь- Грядущее должен быть переделан. — Пока я обедал, приехали Терещенко и Ремизов, мы катались — покупали в Гостином дворе подставку для лампадки (Алексею Михайловичу), потом — на Стрелку. Потом меня отвезли домой, но я опять ушел.
Милая, когда ты приедешь, какая будешь, как жизнь пойдет? Господь с тобой.
10 ноября
Утром зашла мама. Ей — развитие нового типа Рыцаря-Грядущее. Гулянье по островам. Талый восторг. Обедает В. А. Пяст, рассказал сначала об истории с женой, хочет брать детей, кажется, это надо. Потом — долгий разговор о «важном».
61
К этому месту — помета:!!! О!!!