Изменить стиль страницы

Я не мог вдоволь наглядеться на свою учительницу. Я особенно восхищался ею, когда, перестав писать, задумавшись, она подносила к губам серебряный шарик своей ручки. Впоследствии, увидев в неаполитанском музее помпейский медальон, изображавший поэтессу или музу, которая точно так же держит у губ стилос, я весь затрепетал при воспоминании о восторгах моего детства[262].

Да, я любил мадемуазель Мерэль, и что привлекало меня в ней почти так же сильно, как ее красота, это ее равнодушие. Это равнодушие было безграничным и божественным. Моя учительница никогда не говорила со мною, не улыбалась мне. Ни разу я не слышал от нее ни одного слова похвалы и ни одного слова укоризны. Возможно, что, получи я от нее хоть малейший знак благоволения, очарование было бы нарушено. Но за все десять месяцев, что продолжались ее уроки, она не проявила и тени интереса к моей особе. Иногда, с невинной смелостью своего возраста, я пытался поцеловать ее, я гладил рукой ее золотистое, блестящее, как птичьи перья, платье, я пробовал взобраться к ней на колени. Она отстраняла меня, как отстраняют маленькую собачонку, не удостаивая ни упреком, ни выговором. И, чувствуя ее недоступность, я редко давал волю таким порывам. Почти все то время, какое я проводил вблизи нее, я пребывал в состоянии блаженного и почти полного отупения. Восьми лет от роду я познал, что счастлив тот, кто, перестав мыслить и понимать, углубляется в созерцание прекрасного, и мне открылось, что безграничное желание, не знающее ни страха, ни надежды, и притом бессознательное, дарит душе и чувствам совершенную радость, ибо в нем самом заключается полное довольство и полное удовлетворение. Но все это я совсем забыл в восемнадцать лет и так никогда и не смог полностью восстановить в себе это чувство. Итак, я неподвижно сидел перед ней, подперев кулаками щеки и широко раскрыв глаза. А когда наконец я выходил из своего экстаза (ибо все-таки я иногда выходил из него), это пробуждение души и тела выражалось у меня в том, что я начинал толкать ногой стол или мазал чернилами басни Лафонтена. Одного взгляда мадемуазель Мерэль было довольно, чтобы вновь погрузить меня в блаженное оцепенение. Этот взгляд без ненависти и без любви усмирял меня в одну секунду.

После ее ухода я становился на колени перед ее стулом. То был маленький палисандровый стул в стиле Луи-Филиппа, с претензией на готику. Спинка у него была стрельчатая, а мелкая вышивка сиденья изображала болонку на красной подушке, и этот стул казался мне, когда на нем сидела мадемуазель Мерэль, чудеснейшей вещью в мире. Но, говоря откровенно, мое созерцательное настроение длилось недолго, и я выходил из комнаты с розовыми бутонами вприпрыжку, крича во все горло. Впоследствии матушка рассказывала мне, что никогда я не был таким буяном, как в тот период, и, судя по семейным преданиям, я соперничал с Жюстиной по части разрушений. В то время как юная служанка разливала на кухне потоки воды, я поджигал зеленый абажур с китайцами, который так любил мой отец и который был у нас в доме с незапамятных времен. Иногда нас с Жюстиной объединяло какое-нибудь общее бедствие, как, например, в тот день, когда мы вместе, с бутылками в руках, кубарем скатились с лестницы, ведущей в винный погреб, или в то трагическое утро, когда, дружно поливая цветы на выступе окна, мы уронили лейку на голову г-на Беллаге. И как раз в этот период я с наибольшим пылом расставлял на столе в столовой армии оловянных солдатиков и посылал их в самые кровопролитные сражения, невзирая на протесты торопившейся накрывать к обеду Жюстины, которая, после моих упорных отказов убрать воинов в ящик, сгребала побежденных и победителей в одну кучу и уносила их в фартуке, не обращая внимания на мои вопли. В отместку я прятал рабочую шкатулку Жюстины в кухонную печь и изощрялся в способах заставить это бесхитростное создание «побеситься». Словом, я был ребенок как ребенок, мальчик как мальчик, живой и жизнерадостный маленький зверек. И тем не менее мадемуазель Мерэль имела надо мной непреодолимую власть, и в ее присутствии я подпадал под ее чары совсем так, как это описано в арабских сказках.

И вот однажды, после десяти месяцев этого колдовства, матушка сообщила мне во время обеда, что моя учительница больше не будет ходить к нам.

— Мадемуазель Мерэль сегодня сказала мне, — продолжала матушка, — что ты уже сделал достаточные успехи и сможешь поступить в коллеж к началу занятий.

Странная вещь! Я выслушал эту новость без удивления, без отчаяния, почти без сожаления. Она не поразила меня. Напротив, мне показалось вполне естественным, что видение исчезло. Так по крайней мере я объясняю себе душевное спокойствие, в котором я тогда пребывал. Мадемуазель Мерэль была уже настолько далека от меня, будучи со мною, что я был в силах вынести мысль о ее исчезновении. К тому же в восемь лет мы не умеем так уж сильно страдать и тосковать.

— Благодаря урокам твоей учительницы, — сказала далее матушка, — ты теперь достаточно хорошо знаешь французскую грамматику, чтобы немедленно перейти к латыни. Я очень признательна этой очаровательной девушке за то, что она объяснила тебе правила образования причастий. Это самое трудное, что есть в нашем языке, и я, к сожалению, так и не смогла преодолеть эту трудность, потому что еще в детстве неправильно взялась за дело.

Моя дорогая мама заблуждалась. Нет! Мадемуазель Мерэль не объяснила мне правила образования причастий. Зато она открыла мне более драгоценные истины и более полезные тайны. Она приобщила меня к культу изящества и женственной прелести. Она научила меня своим равнодушием наслаждаться красотой, даже холодной и далекой, научила любить ее бескорыстно, а это искусство подчас необходимо в жизни.

Мне бы следовало закончить на этом историю мадемуазель Мерэль. Не знаю, какой злой дух подталкивает меня испортить ее развязкой. По крайней мере постараюсь сделать это в двух словах. Мадемуазель Мерэль не осталась учительницей. Она уехала на озеро Комо с молодым Виллерагом, который и не подумал жениться на ней. Он выдал ее замуж за своего дядю Монсегля, так что ее судьба несколько напоминает судьбу леди Гамильтон[263]. Но ее жизнь протекала более незаметно и более спокойно. Мне несколько раз представлялся случай увидеться с мадемуазель Мерэль, но я всегда старательно от этого уклонялся.

XXX. Священное неистовство

Около этого времени, на склоне чудесного летнего дня, я перелистывал, сидя у окна, старую, всю растрепанную «Библию в картинках». Эти гравюры своим торжественным и суровым стилем иногда возбуждали во мне любопытство, но не пленяли меня, потому что им недоставало той мягкости, без которой ничто и никогда не радовало моего сердца. Мне нравилась лишь одна из них, изображавшая даму в крошечной шапочке, с гладко зачесанными волосами, спускавшимися на уши и собранными в круглый шиньон на затылке. Она была разодета по моде времен Людовика XIII, в кружевном воротничке, и, стоя на итальянской террасе, протягивала Иисусу Христу бокал на высокой ножке, наполненный водой. Я любовался дамой, казавшейся мне очень красивой, размышлял над этой таинственной сценой и, главное, восхищался бокалом, прельстившим меня своей изящной формой и узорчатой граненой ножкой. Мне очень хотелось иметь такой бокал, и я был погружен в мечты о нем, как вдруг моя добрая матушка окликнула меня и сказала:

— Пьер, завтра мы едем навестить Мелани… Надеюсь, ты рад?

Да, я был рад. Прошло уже более двух лет с тех пор, как Мелани ушла от нас и поселилась у своей племянницы, которая была фермершей в Жуи-ан-Жоза. В первое время я горел желанием повидать мою старую няню. Я умолял маму свезти меня к ней. Но с течением времени это желание постепенно остывало, а теперь я уже привык не видеть ее, и воспоминание о ней, уже далекое, понемногу изглаживалось из моего сердца. Да, я был рад, но, сказать правду, больше всего меня радовала мысль о поездке. Держа на коленях мою старую библию, оставшуюся раскрытой, я думал о Мелани и, упрекая себя в неблагодарности, силился любить ее как прежде. Я извлекал воспоминание о ней из глубины своей души, где оно было погребено, я чистил, я тер его до блеска, и наконец мне удалось придать ему вид вещи, немного, правда, потрепанной, но чистой.

вернуться

262

Очевидно, музу. Однако в этом самом музее есть другая помпейская картина, изображающая жену булочника Прокула, которая точно так же держит свой стилос и расходную книгу. (Прим. автора.)

вернуться

263

Леди Гамильтон Эмма (1761–1815) — английская авантюристка. Некий Чарльз Гренвилл уступил ее в уплату за долги своему дяде Уильяму Гамильтону, послу Англии в Неаполе, который на ней женился.