— А остальные? — крикнула я ему вслед.

Капитан ничего не ответил и нырнул в штабную землянку. Я стояла, пытаясь сообразить: что же, собственно, происходит? Я знала, что наблюдательный пункт полка находится в полутора километрах отсюда, ближе к передовой. Я знала, что командование обычно переходит на НП, когда начинается операция. Значит…

Помначштаба вынырнул из землянки и шёл по направлению ко мне с папкой под мышкой и смотрел себе под ноги. Когда он поравнялся со мной, я спросила:

— Товарищ капитан, все на НП?

Помначштаба поднял голову и посмотрел на меня с досадой.

— Что вам, собственно, нужно, товарищ медсестра? — спросил он, останавливаясь.

— Мне нужен врач, военврач третьего ранга Пухов, я была в его землянке, там пусто.

— Наверно, он на НП, — ответил капитан и добавил: — Все на НП.

— А как же я? — вырвалось у меня.

— Вы? — переспросил капитан. — То есть, собственно, что вы?

— А я… мне ведь тоже на НП надо?

Капитан пожал плечами.

— Вам приказано?

— Нет, но я…

— Так не морочьте мне голову! — закричал капитан и, точно испугавшись, что потерял со мной столько времени, побежал к КП.

Я пошла к своей землянке, стараясь идти как можно медленнее, потому что не знала, что буду делать, когда приду. Никогда за всю войну мне не приходилось испытывать ощущения такой никчёмности и заброшенности.

Пошёл дождь. Всё подёрнулось туманом. Откинув плащ-палатку, я вошла в землянку. Мокрый полог хлестнул меня по лицу. В землянке было пусто и сыро. Сверху по ступенькам стекали чёрные струйки воды.

Я услышала чьи-то тяжёлые, хлюпающие по грязи шаги. Полог откинулся, и в землянку просунулась голова нашего санитара, «старичка», как мы его звали, Сидора Васильевича Михалёва. Он был до того грязен, что лицо его казалось чёрным.

— Военврач три комплекта требует! — проговорил Михалёв, не здороваясь и не переступая порога.

Я схватила его за руку и втащила в землянку.

— Откуда ты, Михалёв? Оттуда?

— Из самого «оттуда», — ответил он.

Михалёв стоял, согнувшись у притолоки, и тяжело дышал. Сапоги его были покрыты глиной. В грязи были и брюки, и гимнастёрка, даже на шее его я увидела комочек глины. С пилотки, так не шедшей к немолодому, морщинистому лицу Михалёва, стекали струйки воды.

— Сядь, сядь! — повторяла я. — Сядь на топчан! — И почти насильно усадила его.

— Три комплекта прислать, три комплекта, — заторопился Михалёв, вставая и нагибая голову.

— Раненых много? — спросила я.

— Ой, много! Военврач прямо с ног сбился, не успевает в санбат отправлять.

— А насчёт меня он говорил что-нибудь?

— Так чтобы три комплекта дали.

— Не хочу я тут оставаться! — вырвалось у меня; я чуть не плакала.

— Без вас, точно, трудно, — сказал Михалёв, очищая ногтями глину с брюк. — Вот военврач ночью оперировали, так жалели: «Эх, Лиду бы сюда».

Я вскочила.

— Идём! — сказала я. — Он велел мне идти, это ясно, ты просто забыл.

Михалёв растерянно посмотрел на меня.

— Так что приказа не было, это я точно помню.

— Ничего ты не помнишь! — закричала я. — Ты забыл просто. Или он забыл. Подумал, а сказать забыл. Сейчас я возьму комплекты, и мы идём.

Не дожидаясь ответа, я выскочила из землянки. Дождь лил по-прежнему. Я побежала в палатку, где у нас хранились медикаменты, взяла три сумки с аптечками и вернулась.

— Пойдём, — сказала я Михалеву, — всё готово, пойдём.

Сидор Васильевич смотрел на меня. Видно было, что он смертельно устал и ему трудно сделать лишний шаг. Дождь всё усиливался. Пробежав от нашей землянки до аптечной палатки, я уже порядочно вымокла. По моему лицу медленно стекали капли воды.

— Может, переждём трошки, — неуверенно предложил Михалёв, — льёт-то вон как!

— Он так на весь день может зарядить, — ответила я.

— На весь день не должно, — медленно произнёс Михалёв.

Потом он откинул полог.

— Пойдём, — сказал Михалёв и придержал полог, пока я вылезала из землянки со своими сумками.

Ступеньки стали мокрыми и скользкими. Михалёв вылез следом за мной.

— Пошли, что ли, — повторил он, беря у меня две сумки, и пошёл, ссутулившись и наклонив голову, навстречу дождю.

Я пошла за ним. Дождь хлестал нам прямо в лицо. Ноги мои скользили и разъезжались на мокрой глине. Сумка сразу намокла и стала такой тяжёлой, будто в неё наложили камней.

«А всё-таки я иду! — подумала я. — И пройдёт час, ну, может быть, два — и я буду среди своих. А не влетит ли мне? Ведь всё-таки я иду самовольно, без приказа. Нет, не может быть, чтобы меня ругали за то, что я пришла помочь. Да и кто меня будет ругать? Пухов?»

Я шла, стараясь не отставать от Михалёва.

— Сидор Васильевич, — позвала я, — нам далеко идти?

— Оно не так чтобы далеко, а может выйти и далеко, — ответил, не оборачиваясь, Михалёв.

Мы шли по направлению к передовой, но мне как-то не верилось, что там, за этим дождём и туманом, может что-то происходить и что там есть какие-то люди. Мне казалось, что существуем только мы с Михалёвым и всё живое находится за нами, а впереди только дождь, туман и размокшая, вязкая глина.

Сейчас я уже не слышала артиллерийских разрывов, но треск пулемётов раздавался со всех сторон. Я подумала: «Как это командиры разбираются во всём и руководят боем, когда вот такой туман и дождь и не поймёшь, кто стреляет и откуда, где свои и где враги».

Пролетел, завывая, одинокий снаряд и разорвался где-то справа от нас.

— Боязно? — спросил Михалёв.

Я ничего ему не ответила, но про себя решила, что совершенно не страшно. У меня было такое ощущение, что всё, что происходит вокруг — стрельба, разрывы, — не имеет отношения ко мне и никакой реальной опасности для меня не существует.

А Михалёв, который, видимо, иначе истолковал моё молчание, пояснил:

— А ты, как снаряд засвистит, ложись. Лучше лишний разок поклониться, своя голова-то дороже.

Я вспомнила: кто-то говорил мне как раз обратное: «Свой снаряд, то есть для тебя предназначенный, не свистит, а свистит тот, который уже пролетел».

…Не знаю, сколько времени мы шли. Иногда казалось, что мы не идём, а только, стоя на месте, с трудом перебираем ногами.

Иногда я соскальзывала в какие-то окопчики, несколько раз запутывалась в обрывках колючей проволоки, перелезала через бугры и траншеи.

— Пришли, — проговорил Михалёв и исчез.

Я вошла в санитарную палатку.

В первую минуту меня оглушили стоны и запах йодоформа. Палатка была перегорожена на две части брезентом, и здесь, в первой половине, лежали люди. Они лежали и на носилках, поставленных прямо на землю, и просто на земле, в рыжих, испачканных в глине, прожжённых шинелях. У многих головы, руки и ноги были обмотаны бинтами, на которых проступали розовые пятна крови, и было как-то странно видеть на этих грязных, облепленных глиной людях белоснежные повязки.

— Кетгут! — услышала я из-за полога голос Пухова.

Очевидно, он оперировал. Боец, лежавший на носилках у входа, в коротенькой рыжей шинельке, держался обеими руками за ногу, прямо поверх брюк забинтованную уже ставшим грязным бинтом, на котором проступали бурые пятна, и отрывисто стонал.

Другой, уже немолодой, боец, с мокрыми, неопределённого цвета усами и забинтованной головой, держал в руках пилотку, выпачканную в крови, для чего-то растягивал её и повторял только одно слово:

— Сестрица, сестрица, сестрица, сестрица…

Сначала меня оглушили эти стоны, выкрики и чьё-то жалобное всхлипывание, но я взяла себя в руки.

«Конечно, они тут не справляются!» — подумала я с чувством досады и радости.

— Много ещё там? — услышала я голос Пухова.

Полог откинулся, и я увидела моего начальника. Он был в белом нечистом халате и держал перед собой руки с растопыренными пальцами, чтобы не коснуться чего-либо.

— Вы?! — воскликнул он, увидя меня, и я не поняла, сердится он или радуется.

Тогда я доложила: