Он принялся за дело с горячностью, с упрямством, какими славился еще на Метрострое. Целые дни он проводил на шахте. В уютном домике нового поселка с поэтическим названием «Восход» жене его по многу раз, до самой ночи, приходилось разогревать ему ужин. Павел Михайлович изучал людей, беседовал с бригадирами, прямо говорил, в чем недостатки каждого. Не удовлетворяясь объяснениями, указаниями, он сам иной раз брался за то или другое дело. Люди с невольным почтением следили, как ловко спорится у него в руках каждое дело. И в разговоре с новичками этой необыкновенной шахты часто звучали слова, с юности полюбившиеся тоннельному мастеру: «Партия прикажет — к центру земли пройдем!»
Он умел хорошо говорить. Но, захватив людей горячим словом, он тут же деловито указывал на то, что в их работе слабо или плохо.
И вот отстававшие бригады стали выправляться. Вскоре та из них, что еще недавно плелась в хвосте, дала рекордную выработку для всего Донтоннельстроя.
— Теперь самые трудные грунты мы прошли. Теперь темпы, темпы! — шутил Павел Михайлович, подбадривая людей.
…Странное чувство овладело мной, когда я вместе с Павлом Михайловичем Сергеевым спустился в шахту. Мы долго шли по облицованным коридорам, и он, гордясь своими учениками, не без самодовольства рассказывал о них, все показывал и пояснял.
Я несколько раз бывал у строителей московского метро. И вот теперь, слушая тоннельного мастера, я никак не мог отделаться от мысли, что стоит мне сесть в клеть и подняться наверх, как передо мной откроются картины родной Москвы — сплошное движение автомобилей, веселая сутолока широких тротуаров, что стоит сесть на углу в троллейбус № 12, и через несколько минут я буду дома.
Но на поверхности меня ждала степная глушь, пестрые суслики, короткохвостые гадюки, притаившиеся в трещинах сухой земли; в белесом небе, распластав крылья, кружили кобчики, да ветер перебирал седые гривы ковылей.
Да, воистину советский человек, если партия ему прикажет, пройдет и к центру земли!
СЫН СТАЛИНГРАДА
У каждого случаются мгновения, когда с необыкновенной яркостью возникают в памяти, казалось бы, совсем позабытые лица, картины, целые сцены, и, снова видя это уже с дистанции многих лет, человек спокойно и мудро передумывает и переживает то, что он уже однажды передумал и пережил.
Нечто подобное испытывал Анатолий Павлович Усков, ожидая своей очереди выступить на Всесоюзной конференции сторонников мира. Он сидел в переполненном зале среди именитых людей, которых никогда до того не встречал, но которых узнавал по знакомым портретам и фотоснимкам. Его предупредили, что на этом заседании ему дадут слово. И вот, теребя в дрожащих от волнения пальцах листок с планом своей речи, он ждал. И вся его жизнь с тех самых лет, когда мальчишкой он ловил пескарей на волжских перекатах у грузовых пристаней и до этого вот момента, когда ему предстояло подняться на трибуну и от имени строителей сказать здесь слово мира, весь его жизненный путь возникал в радостно взволнованном воображении короткими, яркими картинами.
Он был не очень длинен, этот его жизненный путь, если считать его обычными календарными годами. Но того, что пережил этот молодой советский человек за свои двадцать девять лет, пожалуй, с избытком хватило бы и на несколько полных жизней людей дореволюционных поколений.
Он родился в Сталинграде и с той поры, когда в детской голове слагаются первые понятия о жизни, приучился гордо носить легендарную славу своего города. В семье Усковых свято хранили воспоминания о днях, когда в боях у городских предместий красные дивизии, руководимые товарищем Сталиным, решали судьбу молодой Советской республики. Когда отец бывал в хорошем настроении, он иногда в выходной день возил сыновей за город, в степь, показывать им высотку, с которой Сталин в солдатской шинели, с артиллерийским биноклем на груди командовал решающим сражением. Потом они вместе ходили в музей Царицынской обороны. Отец показывал детям исторические реликвии. Для него самого они были памятниками славной юности. И когда в тетрадях сыновей вдруг обнаруживалась клякса или под сочинением появлялось сердито выведенное учителем «неуд», он говорил:
— А еще сталинградцами себя называете! Какие же вы, к лешему, сталинградцы!
В семье гордились своим городом и все, что в нем происходило, воспринимали, как нечто личное. Еще в те далекие дни, когда Анатолий вместе с другими мальчишками бегал смотреть, как в степи, на берегу Волги, растут просторные корпуса Тракторного завода — этого первенца пятилетки, который строила вся страна, — в нем зародилась мечта вырасти и работать тут, в этих необозримых цехах. И мечта эта, окрепшая в юношеские годы, конечно сбылась бы, как сбываются все хорошие мечты советских людей, какими бы смелыми они ни были. Анатолий хорошо окончил среднюю школу, поступил на тракторный факультет механического института и с увлечением, отличающим и до сих пор все, что он делает, взялся за науку.
Но началась война. Отец и брат ушли на фронт. Разве можно было усидеть на студенческой скамье, когда фашисты рвались к сердцу Родины! Анатолий без повестки явился в военкомат. Студент стал артиллеристом, командиром тяжелой гаубицы.
И сейчас, когда он сидел в Колонном зале Дома союзов, ожидая очереди выступать, в его мозгу с кинематографической быстротой сменялись картины сражений, в которых он участвовал: полные завывания ветра и свиста пуль осенние ночи на крохотном, окруженном врагом пятачке Ораниенбаума; бесконечные месяцы ленинградской блокады, когда как бы стерлась грань между передовой и тылом и люди тут и там, казалось, окаменели в своем непреклонном решении выстоять; радостный день прорыва, когда солдаты двух встретившихся фронтов под грохот снарядов и вой бомб обнимались и плакали на изувеченной, истерзанной взрывами земле.
Но особенно вспомнилась Анатолию Ускову родная, тронутая ранней оттепелью степь под Сталинградом, куда он попал вместе со своим дивизионом в самые горячие дни, когда танковые дивизии Манштейна упрямо, яростно долбили кольцо советских войск, окружавших всю ударную фашистскую группировку. Часть, в которой сражался Усков, была одним из звеньев этого кольца, сковавшего врага.
Прочно обосновавшись на гребне степной балки, выкопав для орудий глубокие ровики, артиллеристы отбивали атаки танков. Разведчики подсчитали тогда, что на позицию, защищаемую пятнадцатью гаубицами, наступало около полусотни машин. Артиллеристы встречали врага беглым огнем. Он нес потери, откатывался, но снова и снова бросался в бой.
Уже много черных колеблющихся столбов дыма, покачиваясь, поднималось к блеклому, потемневшему небу вблизи позиций, где находилось в ровике орудие Ускова: танки шли. Из прислуги орудия двоих уже унесли санитары, третий, мертвый, лежал под шинелью за пустыми ящиками из-под снарядов.
Остался один Усков. Он тоже был ранен. Противник, обходя свои горящие машины, широко маневрируя, продолжал наступать, и артиллерист, стараясь не замечать своей раны, сам подносил снаряды, сам заряжал, сам наводил и стрелял.
Его полушубок был черен от копоти и крови. В голове шумело. Степь, как волна разбушевавшейся Волги, норовила выскользнуть из-под ног. Но за этой изъязвленной черными рябинами равниной лежал родной Сталинград, изувеченный, истерзанный врагом город. Этого не забывал артиллерист. Он знал: нельзя дать врагу уйти от возмездия. Сознание этого давало раненому, истекающему кровью сталинградцу силы. Он стрелял до тех пор, пока черные силуэты уцелевших танков не отползли окончательно за синевшую в сумерках кромку горизонта. Тогда Анатолий Усков присел на окровавленный, истоптанный снег, вытер ладонью пот со лба, посмотрел на свою черную от пороховой копоти, окровавленную ладонь и лишился сознания.