В 1944 году Н.Я.Мандельштам через Ахматову переслала Пастернаку письмо, написанное ему Мандельштамом в 1937 году, но тогда не отправленное. “Я хочу, – писал Мандельтштам, – чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – рвалась дальше, к миру, к народу, к детям…”. И стилистика, и само пожелание не похожи на Мандельштама, письмо хочется перевернуть, переадресовать. Так мог бы Мандельштаму написать Пастернак. А “рваться к миру, к народу, к детям”, наверное, и вовсе не следует. Я даже не уверен в справедливости стихов “Народу нужен стих таинственно-родной, чтоб от него он вечно просыпался…” (стихи нужны только тем, кто их любит), хотя стихи прелестны. Со слов Сталина, ее родственника по мужу, Мария Сванидзе, арестованная вместе с мужем в 1937-м, а затем расстрелянная, записала в 1935-м в дневнике: “Он как-то сказал об овациях, устраиваемых ему: “Народу нужен царь, тот, кому они смогут поклоняться, во имя кого жить и работать”. Увы, это утверждение генерального секретаря партии большевиков намного ближе к делу. Уж не сказать ли нам так: “Народу нужен царь таинственно-родной”? О таинственном этом родстве стоило бы подумать.

В письме Мандельштама, в его словах мне дорого другое: мне слышится в них намек на возможность примерить (только примерить!) чужую судьбу к своей, как будто на свете живет один поэт, в разных обликах, – во все века. Так оно примерно и случилось. Лет пятнадцать, с начала сороковых, Пастернак жил с ощущением своей выключенности из жизни и литературного процесса. Свою жизнь этих лет он называл жалкой: оригинальные стихи перестали появляться в печати, переводы отнимали большую часть времени и сил. Угроза ареста постоянно висела над головой, ждал ареста со дня на день.

В 1945-м в письме к Надежде Яковлевне Мандельштам он писал: “… от моего былого миролюбия и компанейства ничего не осталось. Не только никаких Тихоновых и большинства Союза нет для меня и я их отрицаю, но я не упускаю случая открыто и публично об этом заявить… Конечно, это соотношение сил неравное, но судьба моя определилась, у меня нет выбора”. В 1946 году он был выведен из правления Союза писателей, в “Правде” его объявляют “безыдейным, далеким от действительности автором”

Ему казалось, что в стихах он потерпел поражение, что они теперь не нужны и забыты. Выход видел для себя в прозе, надеялся: в ней он сможет высказаться в полную силу и догнать время. “В области слова я более всего люблю прозу, а вот писал больше всего стихи. Стихотворение относительно прозы – это то же, что этюд относительно картины. Поэзия мне представляется большим литературным этюдником”. Невозможно согласиться с таким утверждением любимого поэта, автора “Сестры моей – жизни”, “стихов из романа” – никакая проза не сравнится с этими стихами.

Можно сказать, что роман “Доктор Живаго” в какой-то степени оказался для Пастернака тем, чем были для Мандепльштама стихи 34-го года о Сталине. Результат, хотя время изменилось и вождя, апокалипсического зверя, сменили свиноподобные рожи, – нетрудно было предугадать.

Да, отношения поэта с властью – особая тема. (И скажем прямо: какой от нее веет архаикой! Государство, мыслившее себя самым передовым, было отсталым, глубоко дремучим. И свое начало эта тема ведет не с советских, и даже не с царских времен. Семидесятидвухлетний Еврипид бежал из Афин и умер в Македонии, в изгнании; Овидий был сослан императором Августом и закончил свои дни среди гетов и сарматов на берегах Дуная…) Поэзия – тоже власть, да еще какая! Об этом знают поэты и догадываются цари. Впрочем, царь Николай, наверное, был бы очень удивлен, узнав, что его время чаще будут называть “пушкинским”, чем “николаевским”.

Говоря о Мандельштаме и Пастернаке – любимых поэтах – проще всего впасть в ошибку и считать их достоинством сопротивление власти, а виной – прославление ее.

Высмеять, например, стихи Пастернака, напечатанные в первом номере “Известий” за 1936 год, действительно не отвечающие за свой смысл.* Нет ничего проще, чем смяться над поведением людей, живущих в застенке. Но ведь точно так же можно, весело ужасаясь, рассказать о мандельштамовских стихах, например, таких: “И я хочу благодарить холмы, Что эту кость и эту кисть развили: Он родился в горах и горечь знал тюрьмы. Хочу его назвать – не Сталин, – Джугашвили…” А еще вспомнить “Горийскую симфонию” Заболоцкого или ахматовский цикл “Слава миру” (Впрочем, Пастернак в письме к Нине Табидзе высказывал радость по поводу этой “литературной сенсации”. Относиться к таким высказываниям следует крайне осторожно: не исключено, что они пишутся с расчетом на перлюстрацию писем). Булгаковскую пьесу о Сталине…

Избежать этой темы посчастливилось не многим. (Ведь даже Бухарин в сентябре 1936-го, в ожидании ареста, обратился к стихам, написал “Поэму о Сталине” и переслал ее вождю). Посмотрел бы я на нас, как бы мы вели себя и что писали, живи в 1936 году.

Хорошо родиться в 1936 году, в разгар бесчеловечной эпохи: к твоей молодости она пойдет на спад. А страшное знание о тектонических сдвигах и разломах истории останется при тебе: будет с чем сравнивать другое время – и можно не впадать в отчаяние по неприятным, но не гибельным, по сравнению с прошлыми ужасами, пустякам. Нечто подобное выпало на долю Тацита, не заставшего ни Тиберия, ни Калигулы; детство его прошло при полубезумном Нероне, но дальше были и Веспасиан, и Тит, и другие более или менее сносные императоры, если не считать Домициана.

Но есть еще один аспект у этой трагической темы. Если бы только страх заставлял писать хвалебные стихи! Или если бы речь шла только о гипнозе власти – самом сильном из всех видов гипноза. “Он всё мне чудится в шинели, в картузе На чудной площади с счастливыми глазами” – писал Мандельштам. О том, как заворожённо смотрели на Сталина Пастернак и К.Чуковский, можно судить по кадрам кинохроники, где они сняты 22 апреля 1936 года на съезде комсомола. “…Ангел Рафаэля так созерцает Божество” - сказано у Пушкина. В своем дневнике Чуковский в тот же день записал: “Видеть его, просто видеть – для всех нас было счастьем… Каждый жест его воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства… Пастернак шептал мне все время восторженные слова… Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью”.

       Самый сильный гипноз? Нет, есть еще один его вид – и противостоять ему было воистину невозможно (те, кому все-таки это удалось, уехали из советской России еще в ленинскую пору): не устояли ни Блок, ни Андрей Белый, ни Хлебников, ни Маяковский, ни Бабель, ни Зощенко, ни Тынянов, ни Шкловский… Я говорю о гипнозе революции, революционных идей, завороживших русское общество еще с радищевских времен. И конечно же, мы ничего не поймем, если мерками сегодняшнего дня станем измерять первую половину ХХ века.

_____________________________________________________________________________

* Не отвечающие за свой смысл? Недавно случилось прочесть высказывание одного умного и талантливого критика, назвавшего эти стихи “неслыханным идиотизмом”. Но вождь в них назван “гением поступка” и приравнен к поэту, который “…верит в знанье друг о друге предельно крайних двух начал”. А ведь это так и есть: Сталин, конечно, гений, гений зла в самом чистом виде (в этом смысле “гений” и “зло” оказываются двумя вещами совместными) – и все его “деянья”, казавшиеся современникам не только страшными, но и необъяснимыми, направлены были на одно – на укрепление и сохранение своей неограниченной власти. Он посвящал всего себя, с утра до поздней ночи, этому любимому делу, как поэт – своему. В конце 1944 года, побывав на кремлевском банкете, гость из французской делегации записал: “В его поведении сквозило что-то похожее на отчаяние человека, который достиг таких вершин власти, что дальше идти некуда”. Сталин, победитель Гитлера, в зените своей славы, сказал де Голлю: “В конце концов, победу одерживает только смерть”. И как бы ни были вынужденно велеречивы и преувеличены пастернаковские стихи 1935 года (“Столетья так к нему привыкли, Как к бою башни часовой”), свой поэтический смысл в них был. И поэтическая власть, следует хотя бы вскользь сказать об этом, тоже нуждается в державинской оговорке о “всепожирающем жерле вечности” или хотя бы в юмористическом снижении. Пастернак именно так это и понимал (“Позорно, ничего не знача, Быть притчей на устах у всех”). И вообще не лучше ли, как сказано у Цветаевой: “Лермонтовым по Кавказу Прокрасться, не встревожив скал”?