Литературное наследство Гаршина очень невелико по объему. Изданные первоначально три небольших томика впоследствии с дополнениями (в виде отчетов о выставках и фельетонов) сведены в один том средних размеров (издание Литературного фонда). Художественные недочеты гаршинских произведений с обычной своей несколько суровой прямотой отметил (в очень, впрочем, сочувственном отзыве) Н. К. Михайловский. Напомнив об известном упреке Тургенева по адресу новых русских писателей-беллетристов (недостаток «выдумки», интересных коллизий и действия), Михайловский говорит:
«До какой степени г. Гаршин бывает иногда слаб по части „выдумки“, видно из следующего мелкого, но характерного обстоятельства. Герой первого его рассказа „Четыре дня“ носит фамилию Иванов. Герой рассказа „Из воспоминаний рядового“ — тоже Иванов. В рассказе „Денщик и офицер“ денщика зовут Никитой Ивановым. Герой „Происшествия“ называется Иван Иванович Никитин… Есть еще, например, Стебельков, но фамилия эта повторяется в двух рассказах. Имя Василий Петрович (довольно нехитрое имя) фигурирует тоже в двух рассказах…» Повторяется также очень неблагодарный художественный прием: рассказы в форме дневников («Происшествие», «Художники», «Трус», «Надежда Николаевна»). Сила Гаршина не во внешней занимательности действия, а в глубине и интенсивности, с какой он отражал наиболее характерные настроения своего поколения. «В его маленьких рассказах и сказках, иногда в несколько страничек, — говорит Глеб Успенский, — положительно исчерпано все содержание нашей жизни, в условиях которой пришлось жить и Гаршину, и всем его читателям… Именно все, что давала уму и сердцу наша жизнь… все до последней черты пережито и перечувствовано им самым жгучим чувством и именно потому могло быть высказано только в двух, да еще таких маленьких книжках»[69].
В каждом периоде есть свои специфические мотивы, понятные только данному поколению, которым суждено безвозвратно утонуть в прошлом вместе со своей хронологической датой. И есть другие мотивы, тесно переплетающиеся с глубинами человеческой природы и человеческого духа, которые не отмирают, но переходят в будущее как его органическая составная часть.
Гаршинское время — еще далеко не история. А в произведениях Гаршина основные мотивы этого времени приобрели ту художественную и психологическую законченность, которая обеспечивает им долгое существование в литературе.
1910
Памяти замечательного русского человека*
Из Бухареста получено известие, что 11 августа в санатории евангелической общины «Diaconessenhaus» умер русский эмигрант, широко известный в Румынии под именем доктора Петра Александрова, «русского доктора» (doctor russ, Petru Alexandroff).
Это была одна из самых колоритных фигур, выдвинутых движением 70-х годов, и один из самобытнейших и оригинальных характеров. Много удивительного и много трогательного дает биография этого незаурядного человека.
Настоящее имя его, — Василий Семенович Ивановский. Сын священника Тульской губернии, семинар, он окончил в самом начале 70-х годов медико-хирургическую академию и поступил врачом на земскую службу. Еще будучи студентом, увлекся социально-политическим движением, волновавшим тогдашнюю молодежь. Это было время народнического романтизма, опрощения (хотя и не толстовского) и слияния с народом. В кружке, близком к Ивановскому, были, между прочим, рабочий Петр Алексеев, студент Ионов и другие. Сам он был известен среди молодежи под кличкой Василия Великого.
В 1876 году Ивановский был арестован по одному из типичных для того времени обвинений «в пропаганде» среди рабочих и крестьян. Еще и в наши дни «пропаганда» общесоциалистических идей, составляющая признанное право во всей Европе, у нас должна хорониться в подполье и считается тяжким преступлением. Известно, какими излишествами арестов, ссылок и каторги ответило правительство того времени на идеалистические и во многом наивные порывания молодежи. Ивановскому грозила, вероятно, каторга или дальняя ссылка, но в январе 1877 года он бежал из полицейской камеры Басманной части. В свое время этот побег среди белого дня, совершенный с необычайною смелостью и находчивостью, заставил много говорить о себе.
После побега Ивановский скрылся за границу. Сначала он попал в Берлин, где работал простым рабочим на огородах, потом в Париж. Но это был человек до такой степени русский по характеру и всему душевному складу, что среди европейской жизни он чувствовал себя совершенно чужим. Меняя места, скитаясь из города в город, он, наконец, попал в Румынию. И здесь его потянуло на Дунай, в Добруджу, на одну треть населенную русскими, где целые большие села заняты или «липованами», потомками некрасовцев, или украинцами, потомками запорожцев. Здесь скиталец и осел прочно, до конца жизни.
Сначала он пытался осуществить чисто народническую программу «слияния», и во время русско-турецкой войны бывший врач является атаманом рыбацкой артели в заливе Рязин, на побережье Черного моря. Артель состояла из всякого международного сброда, имевшего, как и сам Ивановский (только по другим причинам), веские основания удалиться к пустынному лиману, в стороне от путей передвижения русских войск. Нужно было очень много нравственной (а иной раз и просто физической) силы, чтобы держать в повиновении эту недисциплинированную вольницу, но «атаман» справлялся с этой задачей. Какая-то непосредственная стихийная сила роднила его с этими людьми, а богатырское сложение и атлетическая мускулатура порой разрешали неожиданные вспышки среди пьяной и буйной вольницы. В этих условиях народнику-идеалисту пришлось выдержать испытание своего мировоззрения. И он его выдержал: до конца он остался «народником» во взглядах и, что еще труднее, — в жизни.
Но атаман рыбалок все-таки был и врачом. Сначала он тщательно скрывал свое «звание». Но когда ему случалось встречаться с внезапными и опасными заболеваниями, — долг врача брал свое, и вскоре по побережью, а затем по Добрудже пошел говор о странном «рыбалке», производящем чудесные излечения. Это было до такой степени во вкусе простого народа, наука являлась здесь в ореоле такой заманчивой таинственности и легенды, что скоро стан рыбалок над Рязиным лиманом стал привлекать все более и более пациентов. Ивановский увидел, что от судьбы не уйдешь, и переселится в Тульчу, где открыто занялся врачебной практикой.
Это вызвало неудовольствие некоторых местных врачей, которые выступили против новоявленного конкурента с обвинением в самозванстве. Положение обвиняемого было очень странно: он был легализирован, как добруджанский житель Петр Александров, и это звание принадлежало ему (на основании одной из статей Берлинского трактата) самым неотъемлемым и легальным образом. Но права «русского врача» приурочены были к Ивановскому, получившему диплом от медико-хирургической академии, а не Петру Александрову, снискавшему популярность в Добрудже. Запутанное положение разрешилось процессом в Бухаресте. Русскому доктору предложено было выдержать испытание в клиниках университета, и факультет выдал самую лестную характеристику его теоретических и практических познаний. Присяжные вынесли оправдательный вердикт, вызвавший громкие манифестации экспансивной румынской публики по адресу суда, защиты и самого «русского доктора».
С этих пор никто уже не оспаривал его врачебных прав, тем более, что «русский доктор» стал преимущественно врачом мужиков и городской бедноты. В этой среде он был необыкновенно, можно сказать, — исключительно популярен, и каждое утро в узком переулочке Тульчи можно было видеть оригинальную толпу его пациентов: липоване из Сарыкоя или «Русской славы», болгаре из Бабадага и окрестных сел, малороссы в смушковых шапках, румыны в расшитых «чабичках», старики, женщины, дети… С большинства этих пациентов доктор совсем не брал денег, многим помогал сам. Но главное, — умел говорить с ними на языке удивительно простом, непосредственном и задушевном. Никогда ни одной покровительственной или снисходительной ноты не звучало в его простой, немного юмористической речи. Всем он говорил «ты» без различия звания и состояния, всем умел высказать в глаза порой очень резкую правду, но за этим чувствовалась такая обезоруживающая простота, столько искренности и столько непосредственной, стихийной любви к этому страдающему, темному, грешному люду, что все принимали чудака-доктора, как он есть, целиком, и таким его любили. Появление этого русского гиганта на узкой улице городка, в какой-нибудь демократической корчме или под навесом лучшего ресторана, вызывало одинаково радостные улыбки и одинаково искренние поклоны. Казалось, что у всех становится при этом светло на душе, раздвигаются сдавливающие рамки условностей, прорывается что-то просто человеческое…