Осенью взяли в армию моего брата, чему он был рад необычайно. Его жена, разумеется, осталась у нас. Она ходила на последнем месяце, и мама оберегала ее как самая внимательная и нежная родительница. И тут добросердечие мамы окупалось ответной приязнью Надиры, почти не помнящей собственных родителей.

Я вспомнил слова Марселя о том, что будь это лег пятьдесят назад, старания моей матери принесли бы дому счастье и удачу. И вправду, разве можно было отказать ей в настойчивости, умении, даже в такте и Добросердечии? И, вероятно, в ней было то, что Ираида назвала призванием. Только слишком поздно взялась она руководить. А до этого руководили ею — бабушка, обстоятельства жизни, традиции дома, законы ее профессии, к которой вряд ли она питала страсть и имела способность.

Но вот что в ней было неистребимо — привязанность к дому. А разве можно за это упрекать человека, разве во мне самом не было той же привязанности? Да, я жил в нем отчужденно, отстраняясь от мелочности его забот — и это проницательно заметил Марсель, — а между тем я не уходил из дома, хотя и мечтал о свободе. Да и когда мечтал, в розовом детстве, а в сущности я не тяготился замкнутостью и совсем не спешил разбить скорлупу, покрывающую мое существо…

Весной я закончил техникум. Мне предложили три места: в учхозе, в Алтайском крае и здесь, в городе, в ветбаклаборатории. Я выбрал ветбаклабораторию. Я, правда, немного колебался между работой в городе и учхозом, все-таки мне там нравилось, да и привык я. Но оттуда уехала Ираида, и последние дни были омрачены прощанием с ней. Она мне сказала:

— Ведь я тебе, дурак, нравилась. Но почему-то все пошло наперекосяк. Знаю, тебе мама запретила жениться на мне.

— Может быть, и так, — сказал я. Мне было все равно, что она думает.

Все-таки она умело выбрала, чем уколоть меня. Но, может быть, искренно так считала. И вот в чем она была чуточку права: пусть не мама, но я сам остерегался близости; обретая самостоятельность, я не хотел отдаваться во власть другого мира — иная семья, иная жизнь вызвали бы во мне почтительный восторг и повели бы меня, мою слабую, податливую волю за собой. А я хотел самостоятельных шагов, и шаги эти я должен был сделать в собственном доме.

И вот весна, синий воздух трепещет в комнатах, полный майского звона и младенческого визжания. Мой племянник возвещает на весь мир о своем рождении. Когда я подхожу к его кроватке, он замолкает. Его мягкий, рассеянный, взгляд облетает мое лицо, он неожиданно улыбается нежным хрупким ртом. Его мать худа и остролица, но у нее много молока, и она энергична и счастлива. Насытившись, малыш засыпает, а я гляжу на него долго и пытливо и нахожу в его чертах сходство с моим братом, иногда и с собой, — я умиляюсь и чувствую себя мужественным, словно будущее маленького человека зависит от меня.

Цветет сирень и белая акация в сквере Красногвардейцев, обелиск по самый постамент укрыт животворной зеленой чащей. Я возвращаюсь с работы через сквер и вижу детскую коляску, которую катят по желтопесчаному руслу аллеи моя мама и дядя Риза. Они везут свое дитя, и шаги их осторожны и плавны — они берегут сон малыша или, может быть, счастливый покой на своих лицах. Не замечая меня, они сворачивают в боковую аллею.

Я прихожу домой, справляюсь у дедушки, как его здоровье, затем вывожу его на крыльцо подышать вечерним воздухом. Ветхий кашель дедушки почти не нарушает тишины двора, где все тоже ветхо и зыбко, как его старческое тело.

Я сижу в нашем садике с закрытой книгой в руке, мне хорошо, но в иной миг вдруг точно послышится: «Вечером в испанском доме», — как знак, как призывный клич в дорогу, и душа моя замирает в предощущении необыкновенного…