— По-моему, в нее нельзя влюбиться. Я бы, например, никогда не влюбился… она некрасивая.
Мой ответ как будто успокаивает его, он говорит:
— Ерунда. Это совсем не важно.
Я выпаливаю:
— Ты все придумал?
— Почему это я придумал? — Он как будто обижен. — Я не придумал, все правда. И она это знает.
— Так, значит, ты об этом п и с а л?
— Да, — отвечает он печально. — Тебе и это кажется странным?
— Нет, не кажется. — Это я, наверно, от жалости к нему.
И вдруг мне захотелось не то чтобы дать ему какую-то надежду, нет, а чтобы он поверил: ничто в этой истории меня не удивляет, и пусть он не обижается. Я знал, что говорю глупость:
— Значит, тебе будет двадцать, а ей двадцать пять. А когда тебе будет двадцать пять…
— Ну и что? — Его удивление было так непосредственно, что и лицо у него совсем поюнело.
— А то, — сказал я с щедростью провозвестника, — а то, что если вы поженитесь, то разница в возрасте не такая уж большая.
Он рассмеялся:
— Ты думаешь, я мог бы на ней жениться?
— Конечно!
— Это все чушь… а только я и вправду влюбился.
— Ну что ж… — признал я его право влюбляться хоть в Нину Захаровну, хоть в английскую королеву.
2
Я думаю, события того года роковым образом повлияли на судьбу Алпика.
На выпускном экзамене по сочинению он получил тройку. Нина Захаровна потом говорила, что содержание у Алпика не тянуло больше, чем на тройку. Но, господи боже, а разве мы, ее кружковцы, блеснули с о д е р ж а н и е м? Возможно, мстительное чувство Нины Захаровны было сильно подогрето посланиями Алпика, в которых она — увы! — усмотрела лишь насмешку над собой.
Но черт с ней, с тройкой, и с тем, что он медали не получил, но он мог бы легко поступить на физмат, на любой технический факультет! А он вдруг решил сдавать в университет на филологический и не прошел по конкурсу. Однако он вернулся из Свердловска ничуть не удрученный. Поступая безрассудно, он, видно, и не помышлял никого разуверять в том, что о нем думали. Он как бы говорил: вы считали, что я поступаю заведомо неправильно, — и это, как видите, подтвердилось (как будто он хотел это подтвердить!). Я к тому времени поступил в наш зооветеринарный институт и, хотя у меня не было особого интереса к ветеринарии, а в деревню ездил только гостем, ужасно радовался, что стал студентом. И я жалел Алпика, обойденного этим счастьем, а он как будто был доволен своим неуспехом.
— Нет, ты правда сочувствуешь мне? — то ли паясничал, то ли искренно добивался он моего ответа, и когда я отвечал: «Да», — он смеялся.
Я переживал за него, дурня, но что мои переживания в сравнении с огорчением Лазаря Борисовича. Он так мне обрадовался, когда мы встретились! Бедный, ему некому было излить свою душу.
— Алпик, Алпик!.. Талант, врожденные математические способности! А виноват я. Но он-то что думал?
Мне жаль учителя, я говорю:
— Может быть, он с годами одумается?
— Нет, нет, будет поздно! Математику, как и скрипачу, нужна ежедневная тренировка. Надо же ум развивать… ах, да не мог же я ошибиться!
Так убежденно, так отчаянно: «Виноват я!» — но в чем он виноват перед Алпиком? В том, что заботился о нем, как о сыне? Я готов был растерзать Алпика. Прежде, когда мы решали с ним задачи и он терпеливо сносил мою тупость, я чувствовал перед Алпиком робость. Но теперь я был куда смелей, как будто принадлежность к студенчеству прибавила мне ума. И слава богу, что так я думал, иначе мне бы не решиться на прямой разговор с ним! И я сказал Алпику, что он поступил с учителем подло, да, подло. Он спокойно принял мои слова, как будто и это входило в его планы — принять самые суровые слова осуждения. Но молчал он слишком долго. Наконец проговорил:
— Я, кажется, ненавижу его.
— Ты? Ты его ненавидишь? За то, что он любил тебя, нянчился с тобой?
— И все-таки мне кажется, что я его ненавижу. — И бледнеет, и голос дрожит, и руки дрожат. Будь с нами третий, непосвященный, верно, подумал бы: как он ненавидит этого учителя!
Но ведь я не верил, что он ненавидит учителя. И моя злость сменилась досадой, досада — жалостью к нему, что он такой путаник и все усложняет. Вот Нину Захаровну он, пожалуй, ненавидел, но внушил себе, что любит. А Лазаря Борисовича любит, но твердит себе, что ненавидит. Но если бы я сказал ему все, о чем я подумал в ту минуту, это было бы жестоко, это слишком о т к р ы л о бы все, — и он бы не простил мне и, может быть, стал бы ненавидеть меня.
Между тем он не терял присутствия духа. Конец лета и всю осень — а осень в том году была теплая, терпеливая — он проходил в геодезической партии по району, ночуя в палатке, в крестьянских избах. Он явился в город загорелый, веселый, без прежней заносчивости и настороженности, так что никому из нас, бывших его однокашников, не пришло бы в голову считать его унылым неудачником.
Дети у тети Асмы подрастали один за другим, и домик становился как будто все меньше, тесней, и Алпик поселился у сестры, муж у нее только-только получил просторную квартиру в жактовском двухэтажном доме. Двое племянников Алпика учились в школе, а в ту осень пошла в первый класс и младшая девочка, и Алпик провожал, встречал ее из школы, усаживал делать уроки, читал ей книжки. Сестра с мужем были рады-радешеньки его попечительству. Но настоящая дружба была у него с Нурчиком, старшим из племянников. Тот учился в шестом классе и был не по годам серьезный, сообразительный мальчик, из тех, кому общество сверстников кажется пресноватым.
В то время еще наши связи, связи однокашников, не прерывались, и все, кто остался в городке, и те, кто приезжал на каникулы или на праздники, гуляли вместе по улицам, по аллеям городского сада, забредали на танцы, в бильярдную, в ресторан, и повсюду с нами ходил Нурчик. Я не ручаюсь, что мы вели себя во всем пристойно, то есть с учетом, что с нами мальчонка, но Нурчик как бы пропускал мимо ушей, что ему не полагалось слышать, а если мы пили вино, он заводил глаза к потолку. Алпик брал своего племянника в путешествия по горам, они обшаривали все окрестности Златоуста и Миасса, купались в озерах, ночевали в лесу.
Конечно, возня с племянниками была приятна Алпику, но не исчерпывала его энергии, и вскоре Алпика захватила работа. Я не говорю: стал работать или устроился на службу, — это совсем не подходит к Алпику. Но еще раньше случилась одна история, навсегда поссорившая его с мужем сестры. Сперва-то они были очень дружны, во всяком случае катались чуть ли не каждый день на его автомобиле. Зять работал на стройке ГРЭС и ездил на исполинском КрАЗе. А когда племянники в школе — и Алпик с ним. Как-то он умолил зятя дать ему руль. Выехали они в степь, Алпик за баранку сел, а зять рядышком встал, на подножке. «Я, — рассказывал потом Алпик, — сразу же поехал, без сучка, как говорится, и задоринки». И вот он едет, поддает газу и хохочет от радости, не слыша или делая вид, что не слышит предостережений зятя. С полчаса, наверно, колесили по степи: он за рулем в кабине, а зять на подножке, обдуваемый свирепым декабрьским ветром.
Наконец зять говорит:
— Пожалуй, хватит, тормози. — У самого губы дрожат от холода. — Ты что, оглох? Тормози, говорю, едрена мать!
А тот, высунувшись из кабины, кричит в ответ:
— Ты на меня не ори!
— Да кто на тебя орет? Заледенею я на ветру, едрена…
Тут Алпик и нажал на тормозную педаль, да так, что зять резко повалился на крыло, а потом и наземь упал. Зять поднялся, порскает от злого смеха, обметает одежду, и, конечно, матюки летят… Да ведь, понятное дело, тут и покричать не грех, Алпик должен был оценить положение. Но он, побледнев, свое:
— А ты не ори! На меня никто еще не орал. И если ты…
Тут зять перепугался даже:
— Ты что, в самом деле, как с цепи сорвался? Ну, матюкнул — и что же? Тебя бы так, тоже бы, небось, орал.
А тот опять:
— Ты не ори! И катись со своей машиной, пока я тебе…