Изменить стиль страницы

Весь вечер мы играли в карты, определяли дни недели, когда родились его друзья, и потихонечку надирались, спрятавшись в углу. Я узнала кое-что про Джо. Его любимый альбом — «Rain Dogs» Тома Уэйтса, сам он учился на юриста, но бросил и стал ландшафтным дизайнером и только что расстался с подругой, с которой прожил шесть с половиной лет. Джо быстро стало ясно, что у меня лучше получается задавать вопросы, чем отвечать на них, и что меня трудно заставить говорить о себе.

— В плане работы я сейчас на распутье.

— Безработная, значит.

— Не совсем. Я официантка. Это временно. Пока не встану на ноги.

К чести Джо будет сказано, он не стал ко мне приставать с уточняющими вопросами, только кивнул, наполнил вином бумажные стаканчики, и мы приступили к последней сдаче «высших козырей».

— Ну ладно. — Я достала из кармана пятифунтовую банкноту и положила поверх орехов, которые поставил Джо. — Сыграем напоследок «на все».

— Я-то думал, ты не азартная.

— Обычно азарт меня не увлекает, — улыбнулась я. Моя улыбка длилась несколько дольше, чем полагается. — И если заранее знаешь, что выиграешь, это ведь не настоящий азарт.

* * *

— Полегчало? — спрашивает Джо, отряхивая грязь с башмаков и садясь рядом со мной на ступеньку.

— Немного. Откуда ты знаешь?

— Ты ведь ешь уже третий огурец прямо из банки и одновременно ковыряешь в ухе заколкой для волос. Это многое говорит посвященному.

— Ни о чем это не говорит. — Я засовываю заколку поглубже в ухо, стараясь докопаться до порции серы поосновательнее. — Мне просто кое-что поднадоело, вот и все.

— Послушай, в чем причина? Неужели в этих рокерах и кроликах?

— Нет. — Я гляжу в сад. — Не в кроликах.

— Так в чем же? — интересуется Джо и обнимает меня. — Опять твой отчим звонил?

Я молча протягиваю Джо кусок маринованного огурца.

— Ну, колись. — Джо морщится и старается не вдыхать уксусных испарений. — Что он тебе сказал? Он не раздумал проводить съезд в память о твоей матери?

Я хмуро утыкаюсь в банку с огурцами.

— Посиди-ка здесь минутку. — Джо поднимается и направляется в кухню. — Я открою тебе еще баночку.

3

На следующей неделе исполняется семнадцать лет со дня смерти моей матери, и мой отчим Фрэнк почему-то решил устроить по этому случаю вечер памяти и созвать всех родственников. Мы должны прибыть с фотографиями, и памятными вещами, и смешными историями, и собраться в кружок, и за рюмочкой шерри (рюмочки используются не чаще раза в год, кусок хлеба с маслом прилагается) поделиться воспоминаниями о моей матери. В этом весь Фрэнк. Мысль насчет вечера памяти пришла ему в голову внезапно, когда он слушал один из своих любимых альбомов — «Десять лучших весенних гимнов всех времен». Вместо того чтобы мирно заснуть, он решил обзвонить всех и каждого. Через недельку в голове у него что-то щелкнуло и он вспомнил, что по правилам хорошего тона надо бы и мне позвонить.

Меня бесит не само предстоящее мероприятие, меня злит, что оно проводится именно сейчас. Первая годовщина смерти мамы прошла незамеченной. Пятая и десятая тоже. На двенадцатую годовщину я позвонила Фрэнку. Розовый куст, под которым покоится прах мамы, имеет довольно-таки жалкий вид, сказала я. Фрэнк признался, что забыл заплатить кладбищу за уход за местом погребения.

Тогда-то я и решила взять с собой Джо. Мы были вместе каких-то несколько недель, но стоило мне сказать ему про розовый куст, как Джо сразу же вызвался отвезти меня в Брайтон и лично посмотреть, что там с розой. Мы сидели на холодной металлической скамье, смотрели на заросшую могилу, и Джо сжал мне руку и поклялся, что доведет здесь все до ума. Слово он сдержал. Достаточно было двух месяцев (и трех поездок на кладбище), чтобы хилый, наполовину засохший кустик вымахал чуть не вдвое и расцвел восково-белыми цветами, пахнущими летом, и солнцем, и свежевыглаженным бельем. Маме бы понравилось. Она всегда предпочитала розы всем остальным цветам.

* * *

— Так когда состоится вечер? — Джо протягивает мне стакан воды, чтобы предотвратить обезвоживание, неизбежное после такого количества соленых огурцов.

— В следующую субботу. — Я стараюсь выловить огурец побольше. — Если ты со мной не поедешь, я не обижусь.

— Еще чего. Разумеется, я поеду с тобой. Уж пора бы мне познакомиться с ними со всеми.

— Чего ради? — интересуюсь я. — Мы вместе каких-то паршивых пять лет. Я не собиралась натравливать на тебя мою новую семейку еще годика четыре.

— Все совсем не так плохо. Давай устроим из всего этого небольшое путешествие. Заночуем в субботу где-нибудь в гостинице.

— Даже не знаю… Честно говоря, мне бы хотелось побыстрее выполнить свой долг и покончить со всем этим. Посетить крематорий, выпить чашку чаю с молоком, съесть печеньку «Вэгон Вил» — и прямо домой.

— Ты уверена?

— Да. — Я закручиваю крышку на банке с огурцами. — Терпеть не могу море зимой. Оно навевает на меня тоску.

Джо возвращается в сад, а я направляюсь в спальню. Среди фотографий мамы мне надо отыскать такую, что подошла бы для предстоящего вечера. На платяном шкафу лежит мой поношенный рюкзак, под ним — коробка с бумагами, старыми фото и невесть чем еще. Я вытаскиваю из-под рюкзака коробку и смахиваю с нее пыль. Коробка полна всякого хлама, в основном привезенного мною из поездок по миру. Тут и деревянный Будда со сколотым носом, и длинное шелковое платье, купленное на ночном рынке в Чанг-Май, и мешочек с фальшивыми драгоценностями, которые мне буквально всучил оборотистый погонщик слонов в Раджастане, и целая кипа путеводителей, гостиничных карточек и засаленных музейных билетов.

Фотоальбом лежит на самом дне коробки. Когда я достаю его, желудок у меня невольно сжимается. На некоторые мамины фотографии мне до сих пор тяжело смотреть, даже на ту, где она стоит в воде и смеется, а волны омывают ей колени. Глаза у мамы прикрыты, чтобы не слепило солнце. Так и кажется, что фотография издает запах морской соли и масла какао, которым смазаны ее загорелые плечи, и даже слышны крики с американских горок. Голова у мамы повернута в ту сторону, откуда кричат.

На следующей фотографии вода маме выше плеч. Мама машет кому-то рукой, ее длинные пальцы высоко в воздухе, но с той точки, откуда сделан снимок, невозможно определить, насколько далеко она от берега. Вряд ли мама зашла в море дальше, чем на несколько футов, но кажется, что она на краю света. Вокруг только вода и вода.

И на все это поляроидными призраками накладываются образы мамы в период болезни. Ее широкие скулы заострились от боли, кожа на руках истончилась, посерела и постарела, под ней нет ни клочка плоти, и кажется, что лишенные естественной защиты кости вот-вот треснут пополам.

Я гоню от себя эти картины, но выражение маминого лица в последние недели перед смертью так и стоит у меня перед глазами. В нем всепобеждающий хаос и неизбывный страх. В дни перед самой кончиной к этому выражению добавились какие-то странные оттенки, которые трудно было истолковать. Я поняла их как абсолютную безнадежность. Мне было всего пятнадцать лет, но я догадалась, что жизнь потеряла для нее всякий смысл. Немало лет прошло, прежде чем смысл ушел и из моей жизни.

С этими снимками связана еще одна странность — у многих из них обрезан край. Когда я осознала, что папа не приедет даже на похороны, я вырезала его изображение из каждой фотографии. Я действовала очень аккуратно: при помощи мягкого карандаша и линейки проводила пунктирную линию, отделяя папу от остальной части снимка. Оставалось только взмахнуть маникюрными ножницами. Теперь-то я сожалею о содеянном, но тогда мне казалось, что так ему и надо. Как еще могла я его наказать, как еще могла выразить ему свое презрение?

Так что в фотоальбоме нет фотографий двух человек: мамы перед болезнью и папы перед тем, как он ушел из дома.

Я закрываю альбом и роюсь в коробке: вдруг еще что найду. Под руку попадаются несколько фотографий мамы в халате и наколке медсестры (тогда она еще не оставила работу); снимки моих сводных братьев-близнецов во время представления; кипа моих старых школьных табелей, каждый в коричневом конверте, и тоненькая стопка газетных вырезок с обтрепанными и загнутыми, словно у лежалых бутербродов, краями.