Изменить стиль страницы

После морского парада дряхлый «родоначальник русского флота», «яко монумент для вечного сохранения», был поставлен в кронверк Петропавловской крепости, «дабы потомство ведало, что до его величества весь флот состоял в сем одном ботике».

В 1724 году Пасха приходилась на 5 апреля. На женской половине лефортовского дворца предпраздничная суета, прислуга с ног сбилась: жарят, парят, варят, солят, маринуют… В этом году весь двор встречает Пасху в Москве; после праздника — коронация императрицы Екатерины Алексеевны.

Что еще надо?.. Вот как бы радоваться надо было Александру Даниловичу! А на душе у него словно камень пудовый: государь видеть не хочет его. Хмурился князь, темнее тучи ходил.

— Катится ком, будь он проклят! — думал вслух, шагая по кабинету. — Грешил когда‑то со всякими там промыслами, силушки девать было некуда, а теперь оно все вылезает наружу. И сам уж забыл, ан выволакивают!.. Просил же государя: «Освободи ты меня от всех «хлебных» дел за–ради Христа!» Нет, работа!.. Вот и останови теперь всю эту колесницу разбойную, вороватую!.. Целая армия тащит, а я отвечай!

— А ты скажи им всем «стоп!» — и шабаш! — отрубил ребром ладони Апраксин, заехавший в гости.

— Будет тебе! — буркнул Меншиков. — Много ты сам‑то «шабашил»? Домашний‑то арест тебе сказывал государь? Шпагу снимал?

— Ох, снимал! — шумно вздыхал простодушный генерал–адмирал. — Стыд сказать, а грех утаить, — за дачи! Был грех!

— Ну, а сейчас ты чист, аки голубь?

— Богатые у тебя уборы икон, Александр Данилович: жемчуг, изумруды, лалы, низки из самоцветов…

— Да ты, Федор Матвеич, зубы‑то не заговаривай! — остановил его Меншиков. — Чист, что ли, сейчас? Отвечай!

— Да что ты ко мне пристал, словно поп на духу! — рассердился Апраксин. — Живем, коли хлеб жуем, а порой не брезгаем и мякиной, лебедой да мезгой…

— А–а-а, — осклабился Меншиков, — ведомы нам эти «лебеды» да «макухи»! Вот те и «стоп»! В чужом‑то глазу сучок виден…

— Это у тебя‑то сучок? Ха–ха, ха–ха! — рассмеялся Апраксин. — Да на таком сучке можно слона удавить!

И расстроился еще больше Данилыч от разговоров таких, мрачных предчувствий, бессонных ночей.

«Было же время, — думал ночью, ворочаясь с боку на бок, — ошибался я, промахи делал, грозы ждал, а он… — в груди щекотало, к горлу подкатывался твердый комок, — мин херр… утешал: «Не извольте о бывшем несчастии печальны быть, понеже всегдашняя удача многих людей ввела в пагубу…» Было так… Но… то же были мои невольные промахи… А сейчас? — стискивал зубы. — Сейчас совсем, совсем не то!..»

Вставал с постели, раскуривал трубку — все равно до зари не заснешь! — садился возле окна, долго вглядывался в темноту ветреной, сырой ночи.

«Всемилостивейше я просил у его императорского величества, — не вытерпел Александр Данилович, написал Екатерине в самую страстную субботу, — во всех моих винах для завтрашнего торжественного праздника милостивого прощения, с которого прошения при сем прилагаю для известия вашему величеству копию, и при том всенижайше прошу вашего материнского всемилостивейшего предстательства и заступления, понеже, кроме ваших величеств ко мне отеческой милости, иного надеяния не имею».

Милостиво изволил принять Петр Данилыча в первый день Пасхи: похристосовался, подарил своего дела яйцо, из кости слоновой точенное, с весьма любезною надписью, к столу провел под руку, подле себя усадил, потом… гаркнул:

— Ушаков, режь!

И Андрей Иванович из его же, Данилыча, прошения зычным голосом начал вычитывать все вины его — до единой!..

Когда он закончил, Петр, обращаясь к остолбеневшему от неожиданности Александру Даниловичу, строго сказал:

— И будет теперь так до самой смерти моей! Когда я буду вместе с тобой садиться за стол, Ушаков будет резать. Испробую, — постучал пальцем о стол, — сии напоминовения наместо узды.

Как самое великое для себя наказание расценивал Александр Данилович «сии напоминовения»; не раз просил он Петра «смилостивиться», отменить такое решение, но государь был неумолим: Ушаков «резал» исправно и точно.

В Москве на всех улицах, и на окраинах, и в Кремле даже, грязь, а пригреет солнышко — пыль. На площадях рынки, базары, ряды — толчея…

Еще в 1699 году Меншиков приобрел возле Мясницких ворот большой земельный участок и в 1704-1707 годах построил на нем каменные палаты и церковь, прозванную в народе «Меншиковой башней». Строитель этой башни архитектор Зарудный славился не только как талантливый зодчий, но и как даровитый скульптор и искуснейший живописец. Смело устремленная ввысь башня получилась нарядная, легкая, стройная. Но Меншиков хотел, чтобы «его башня» была и выше самого высокого сооружения в Москве — колокольни Ивана Великого. Для этого над каменным верхом башни он велел возвести деревянный шатер с крестом наверху. Так и сделали. И башня действительно стала чуть не на две сажени выше Ивановской колокольни.

«Сестрой Ивана Великого» прослыла в Москве эта башня.

Тогда же Данилыч решил: «Отогнать мясников от Мясницких ворот — дальше, за Земляной город, чтобы возле Поганых прудов не смердело».

— Мясники… Нет, каковы молодцы! — возмущался Данилыч. — Вместо того чтобы бить скот на боевом дворе, как указано, они… — им вишь, жалко за это платить! — так они, стервецы, принялись сами бить скот возле своих‑то лавчонок. А отбросы — в пруды. Потому‑то пруды и Поганые. Всю же нечисть в них мечут!.. Теперь хватит. Шабаш! Пруды вычистить. Сады развести возле них. А кто и тогда будет метать в пруды нечисть, тех бить там, на площади. Нещадно! Кнутом!

Как сдуло мясные лавчонки, скамьи, рундуки от Мясницких ворот. Поганые пруды были вычищены. Кругом них были разбиты сады, цветники.

С тех пор зваться пруды стали «Чистыми»… А вокруг — все как было: кривые, узкие улочки, переулки; сунешься проехать напрямую — тупик!..

И, думая о бестолковости московской жизни, все сердитее отвертывался Данилыч от пыли, поднимаемой телегами, колясками, рыдванами, новыми и дряхлыми, тарахтевшими, полурассыпавшимися, косыми колесами, облепленными затверделыми комьями грязи, все озабоченнее косил на толпы «депутатов от лица всех чинов и народа», запрудившие собой московские канцелярии.

«Бестолочь! — думал–ворчал. — Эх, поднять бы сейчас «князя–кесаря» Федора Юрьевича! Вот он бы здесь порядки навел!.. — И тут же спрашивал сам себя: — А чего это я разворчался, как карга старая?.. Хотя что ж «карга старая», оно и… не молодой! Ровно пятьдесят стукнет в этом году. — Вздохнул. — Полста годков отмахал!»

Глянул вверх — запад гаснул, по небу бежали серые лохматые тучи.

Еще в конце 1723 года обнародован был манифест о намерении императора короновать свою супругу Екатерину Алексеевну.

Как же всполошился тогда лагерь великого князя Петра Алексеевича!

— Виданное ли дело! — возмущался Дмитрий Голицын. — Ни одна истинно русская царица такой чести не видела! И вдруг немка!..

— А Мнишек Марина? [30] — спрашивали его.

— Так какая же то царица российская?! Не–ет, — упрямо тряс головой Дмитрий Михайлович, — видно, государя кто‑то крепко к этому подготовил…

«Во многих великих и тяжких государственных трудах, — написано было в манифесте, — наша любезнейшая супруга, государыня Императрица Екатерина, великою помощницею была, и не точию в сем, но и во многих воинских действиях, отложа немощность женскую, волею с нами присутствовала и елико возможно вспомогала, а наипаче в Прутской баталии, с турками, как мужески, а не женски поступала».

Коронация должна была совершиться 7 мая 1724 года. Велено было прислать на это торжество депутатов от крестьян, городов, купечества и дворянства. Учреждена была новая почетная стража — рота кавалергардов, капитаном которой был назначен Павел Иванович Ягужинский.

Как было назначено, 7 мая торжественное шествие спустилось с Красного крыльца и направилось к древнему Успенскому собору. Екатерина шла под богатым балдахином, рядом с Петром, одетым на этот раз, вопреки своему обыкновению, великолепно — в голубой бархатный кафтан, вышитый серебром руками самой Екатерины.