Неожиданный поворот
Наступила зима. Неожиданно для меня приходит вызов в Усть-Кяхту — Штаб Отделения. Уже было уложено железнодорожное полотно и местами рельсы. На некоторых участках пользовались дрезинами. Оказалось, вызывал главный инженер Сегал и сообщил о моем назначении замерщиком Бюлитайского участка. «В вашем распоряжении будет инструментальная группа. Вы пока поселитесь в домике недалеко от вашей колоны, у вас будет дневальный, будете получать в колоне продукты на себя и на группу, а потом переберетесь в Билютай. Мы вам доверяем, надеемся, не допустите нарушений».
Все это было так невероятно, что просто не верилось, но факт остается фактом. Каждые две недели я должен был являться в отделение и докладывать о состоянии дел. Теперь надо было проверять и чисто строительные работы, связанные с обустройством станций, разъездов, инженерных коммуникаций. Моим куратором в техническом отделе была жена Сегала, жившая долго в Ленинграде, в связи с чем с каждым моим приездом всегда находились интересные темы для разговоров и воспоминаний о прожитых там днях и годах. Она никогда не гнушалась мной — тем, что я заключенный, с известным риском для себя приглашала меня на чашку чая, снабжала последними литературными новинками. Особенно щедро и систематически это делала, когда узнала, что я в какой-то степени связан с литературным миром Ленинграда, будучи мужем сестры Сергея Семенова, работавшего одно время руководителем крупнейшей литературной консультации Ленинграда и директором Пушкинского заповедника в Михайловском. Встречался у него со многими писателями Ленинграда. Когда Сегал узнала, что моя жена прямо под своим именем фигурирует в его романе «Голод», что я знаком с такими артистами, как Елизавета Ивановна Тиме, Утесовым, Ходотовым и многими другими, будучи почти три года членом художественно-политического совета Ленинградского облпрофсовета, ее внимание ко мне увеличилось. Я был неплохо знаком с артистическим миром еще и потому, что моя сестра Ира была мастером художественного слова.
Болезнь и неизвестность
Мое положение было каким-то необычным. Работал я как и все вольнонаемные, никому из них не приходило в голову даже намекать на мою неполноценность, как гражданина, хотя, по роду работы, приходилось настойчиво отстаивать перед ними свою позицию. Это положение в какой-то степени сглаживало остроту чувства обиды. Разница была в том, что я был далек от семьи и не получал зарплаты.
Шел второй год заключения. Все мои жалобы, посылаемые через вольнонаемных друзей, оставались без ответов или приходили стандартные «пересмотру не подлежит». Сглаживало и то, что на мне лежала ответственность, что во многом от меня зависело состояние нормального питания большого количества таких людей, как я, оказавшихся по милости неизвестно чьего произвола, в этих краях за проволокой. Приходилось даже в 50-градусный мороз шагать пешком по нескольку километров среди голых безлюдных сопок, когда блеск снегов слепил глаза и их от мороза ломило, было трудно дышать, а идти надо, иначе колонна сядет на минимальное продовольственное снабжение. Мне доверяли, значит я был нужен и это меня утешало.
В январе 1939 года я заболел. Беспричинно поднялась температура. Принял аспирин. Утром все было нормально и я пошел в одну из колонн, а к вечеру — опять температура. Так продолжалось неделя. Придя к фельдшеру, я получил какую-то микстуру, которую пил дня три, но лучше не стало. Кое-как добрался до больницы. Оказалось температура 40 градусов. Определили — аппендицит. Хирурга нет: он работает в Усть-Кяхте. Отправить туда — не довезут, гнойный аппендикс может вот-вот лопнуть и тогда — конец. Обложили меня льдом, и лежал я с ним не меньше недели. Лежал смирно, даже шевелиться запретили.
Прошел февраль, а я все лежу, не разрешают вставать. Однажды появился в лазарете начальник учетно-распределительной части участка и, поинтересовавшись состоянием моего здоровья спросил, скоро ли буду выписан. Через неделю он появился опять, а потом, в одном из своих очередных посещений, потребовал официальную справку за подписью двух врачей, что я действительно являюсь тяжелобольным: якобы запросили из Улан-Уде, т. е. из управления лагеря. Эти систематические запросы обо мне привели к мысли: «А вдруг на пересмотр дела?» В лазарете работал бывший судовой врач, имевший большой практический стаж и бывший (до ареста) директором туберкулезного института в Свердловске, оба «контрреволюционеры».
Все мое лечение состояло из приема какой-то микстуры и прогрева синим светом живота: болей не было никаких. Понемногу начав ходить, я стал уговаривать врачей выписать меня из лазарета, благо уже пошли по линии паровозы, не говоря уже о дрезинах. Наконец, в конце марта меня выписали. Но этот день остался в моей памяти на всю жизнь.
Недавно привезли почти в беспамятном состоянии из какой-то колонны того самого Володю, который был в моей бригаде: он умирал от крупозного воспаления легких, которое получил пролежав около двух часов на снегу в наказание за неповиновение на работе стрелку-охраннику. Последний и придумал такое наказание. Результат — смерть… До сих пор мне все слышится мольба умирающего Володи, обращенная к матери: «Мама, мамочка! Спаси меня!» Но врачи ничего не могли сделать, чтобы спасти его. Тогда же вспомнился и другой случай подобного преступления против человечности, о котором рассказывал мне один заключенный из штрафной колонны: к полной открытой бочке с водой привязали штрафника и погнали его во всю прыть по бездорожью — вода выплескивалась из бочки прямо на человека, а мороз был в 27 градусов. Хорошо, человек не заболел, все обошлось благополучно. Но ведь так себя вели фашисты во время войны! Откуда же такая жестокость у людей? Откуда это звериное чувство садизма?!
Выписавшись из больницы, сажусь на отходящий в Усть-Кяхту паровоз и еду в отделение лагеря, которое должно меня направить в Улан-Удэ. Согласно положению, направился в больницу засвидетельствовать свое прибытие. Осматривавший меня в начале моей болезни врач работал тогда тоже в Билютае и при мне оттуда был переведен в Усть-Кяхту. Осматривал он очень тщательно и заявил, что он удивлен, как это могли в таком неудовлетворительном состоянии меня отпустить, да еще в такую дальнюю дорогу, и предложил немедленно ложиться в постель. Пришлось лечь. И когда ко мне зашла сестра Сегала, у нее попросил как-нибудь узнать, зачем меня вызывают в Улан-Удэ. К сожалению, это не удалось. Я остался в неизвестности. В начале мая на меня напала двухдневная малярия. Через каждые два дня меня так трясло, что я не мог попасть чайной ложкой в стакан. Запросы из Управления лагерем периодически продолжали поступать.
Возможность побега
В конце мая, наконец, меня выписали. Сразу же я был вызван в учетно-распределительную часть, где оформили мои документы. Я был включен в группу освобождающихся. Их отправили в Улан-Удэ, откуда они выйдут после вручения необходимых документов на свободу полноправными гражданами страны. Сопровождавшие поручили молодому охраннику. Сели мы в товарный вагон и тронулись в путь. На станции «Гусиное Озеро» конвоир сунул мне в руки папку с личными делами ехавших со словами: «Держи, ты тут самый старший, а я сбегаю на станцию кое-что купить». Не прошло и десяти минут, как поезд тронулся, а нашего конвоира нет и не видно. Создалось исключительное положение. Как быть? Решили, чтобы не подвести парня, не идти в штаб лагеря, а ожидать его на вокзале. В пути ребята стали меня уговаривать достать из папки свое дело, посмотреть, что там написано, и, если надо, изъять что-либо компрометирующее. А если хочешь — беги, воспользуйся таким небывалым случаем. Мне же не позволила совесть даже взглянуть в него.
В Улан-Удэ прибыли ночью. В ожидании конвоира устроились на скамейках в привокзальном сквере. Наступил рассвет, а его все нет. Естественно возникла мысль, что кто-то может обратить на нас внимание и доложить дежурному. Ситуация складывалась неприятная. К нашему облегчению, конвоир появился. Увидев нас обрадовался, подбежал и пожал каждому руку. «А я-то думал, что попаду под суд. Спасибо, что не пошли в лагерь сами».