Мать честная! Вон он где, оказывается. С пеленок о нем слышал, поскольку там медь добывают. У Глазка там тетка живет, и он ездил к ней в гости. Затаился в горах Карабаш, а дым его выдает.

Возле избушки, под прохладным ветерком, отдохнули, закусили. В ней обитал сторож-наблюдатель. Появлялся здесь летом, когда наступала пора лесных пожаров, палов, как у нас говорят. Увидит где-нибудь подозрительный дымок, покрутит ручку телефона, вызывая лесной кордон, и докладывает: в таком-то квадрате признаки пала. Но в тот день, когда мы здесь были, сторож отсутствовал: видно, куда-то отлучился или время дежурств еще не пришло.

Борис спустился вниз и вернулся с двумя пучками травы. В одном пучке черемша — горный лук. Он такой же, как огородный, только перышки у него тоньше и на вкус слаще. В другом — кислица. Стебель ее надо очистить от верхней жесткой пленки, и откроется тебе сочная кисло-сладкая мякоть. Объедение!

Сидели на горе наедине с небом, выше нас уже ничего не было, разве что облака. Даже коршуны, по-моему, на такую высоту не поднимались. Ели черемшу с хлебом и кислицу. Смотрели вдаль, и ничто нам не мешало ощущать громадность и необъятность мира, его непередаваемую красоту.

Потом Петька показал на запад, в междугорье:

— Во-он озерко, видишь? Это Разрезы. Туда мы и пойдем.

В демидовские времена там пробили шахту, чтоб руду добывать. Но руды оказалось мало, шахту затопили водой, и образовалось озеро. Между Разрезами и Кыштымом — горы Сугомак и Егоза. С этой незнакомой стороны они казались непривычными, незнакомыми, пугающе чужими. И на душе неспокойно — отгородили от дома.

Путешествие прошло без приключений, ружья ни разу не выстрелили. Домой заявились ночью. У ворот поджидала мать. Извелась вся. Какие только страхи за меня не обуревали ее. Она, возможно, наплыла бы на Петьку за то, что припозднились, но вовремя появилась бабушка и радостно хлопнула в ладоши:

— Вот и заявился! Устал, поди?

— Н-е-е-е…

— Что уж не. Петюшк, — Петька был ей таким же внуком, как и я, — не путался он под ногами?

— Он молоток!

— Вот видишь, — сказала бабушка маме, — а ты его все младенцем считаешь.

Отец спал. Мать обиделась. Она изнервничалась, а ему хоть бы что! Мой приход, громкий разговор разбудили отца. Мать горько упрекнула:

— Пень ты бесчувственный!

— Ты чё, мать? Он же мужик и с мужиками в горы ходил. Он же сейчас на седьмом небе, он сегодня мир открыл, а ты ругаешься. Я и сам до сих пор помню, как первый раз на Сугомакскую гору забирался.

Мать потихонечку плакала, но не от обиды, конечно. Поход завершился благополучно, зря она так расстраивалась.

5

Летом мы с Николаями пропадали на озерах.

Первая половина тридцатых годов была голодной. Подолгу простаивали в очередях за хлебом. Собственно, не за готовым, хлебозавод только строился, за мукой. Каждый был сам себе хлебопек. Огородной картошки хватало до весны, а других запасов не было. Соленые грибы и моченую бруснику за продукты не считали, от них сыт не будешь. Особенно туго приходилось многосемейным, Бессоновым, например. У них было семеро ребят, а работал один дядя Петя. Тетя Тоня едва управлялась с домашним хозяйством — всех надо накормить, обуть, одеть, обстирать. Потому у них в доме рыба никогда не была лишней.

У меня к рыбалке сохранялось романтическое отношение — ночевки у костра, азартное ожидание клева, тайное соревнование: кто больше поймает и крупнее. А Колька Бессонов — это совсем другое.

Уйдем, бывало, на озеро с ночевкой, чтобы порыбачить и на вечерней зорьке. Дневной ветер стихает, озеро успокаивается: в эти часы хорошо похватывают окуни и чебаки. Лесные озера отменны еще и тем, что можно ловить рыбу с берега. На Сугомак-озере, скажем, или на заводском пруду на берегу можно простоять весь день и на уху не надергать. С лодки другое дело, но где ее взять, лодку? На лесном же озере в любом месте клев. Порой цеплялись и крупные окуни.

Доберемся до озера, например, до Теренкуля. В первую очередь вырубим удилища. В густых сосняках деревья наперегонки тянутся к свету и совсем не прибавляют в толщине. Выживают только сильные, хилые засыхают на корню. Продерешься в такой сосняк, облюбуешь засохшую тоненькую сосенку, высотой метра в два, а то и подлиннее. Лучшего удилища и не надо — сухое, легкое, гибкое. Ошкуришь быстренько — и готово. До сумерек нарыбачишься досыта. Заводишь костер и начинаешь колдовать над ухой. Брали с собой ведро или котелок, картошки, луку, перцу и укропу. Мы с Глазковым отдавали в уху весь вечерний улов. Колька Бессонов отходил в сторонку, рвал крапиву и заворачивал в нее свою рыбу. Чтоб не попортилась.

— Ты чё? — спрашивал Глазок.

— Варите с Мишкой, я не буду.

Мы сварим уху, достанем ложки. Бессонов отодвинется в сторонку, вытащит ломоть черствого хлеба, круто посолит его. В эмалированную кружку наберет озерной воды и начнет по-своему ужинать. А у нас уха в рот не лезет.

— Ну ты чё в самом деле? — нервничает Глазок.

— Я так. Ешьте…

— Может, у тебя ложки нет? — спрашиваю я. — Так у меня две.

Колька поупрямится, поупрямится, но вкусный въедливый запах ухи, аромат укропа агитируют полуголодного Кольку сильнее нас.

После ужина, прижавшись друг к другу поплотнее, чтоб не продрогнуть, умещались на подстилке из папоротника. Бессонов виновато признавался:

— Вам хорошо. Принесете на уху — и ладно. Мне мало. У нас каждому по рыбке, вот уже и десять рыбок. А по три — тридцать. А чё это — три рыбки? Рази много?

Мы и без его объяснений это понимали, никогда не корили. Иногда подкладывали ему из своего улова… Вообще у Бессонова рано проявилась эта завидная струнка — забота о своей семье. Зимой он тоже никогда праздно не шатался по улице. Бегал на лыжах в лес и ставил петли на зайцев. В окрестностях Кыштыма их расплодилась прорва. Настоящие охотники на зайцев и не ходили. Лесной козел, сохатый, глухарь — это да. А заяц вроде сорняка в огороде. А Колька ловил их, мясо ели, шкурки сдавали в заготпушнину.

Походы на озера с ночевкой — дело обычное и желанное. Весной манил Травакуль, озеро за Нижним Кыштымом, начало большого озера Иртяш. На Травакуле раньше начинал клевать чебак. Туда устремлялись и стар и мал. Есть там так называемая лабуза — зыбкий ковер из разных трав с сильными корнями и мелких, карликовых березок. Ковер надвинулся на озеро метров на полтораста, а местами и больше. Когда идешь по нему — пружинит, как резина, и вода доходит до щиколоток. В мае под ковром еще держится лед. Возле кромки в облюбованном месте соорудишь настил из хвороста и разных жердочек: ноги не в воде и присесть можно. Приходили с вечера, жгли костры.

Три самых ярких впечатления остались от тех походов: ночи у костра, сама рыбалка и возвращение домой. Мы раскладывали костер. Редко кто к нам присоединялся. Разве какой одинокий рыбак, которому лень да и не к чему палить отдельный костер. Мы мечтали или переживали заботы взрослых. У Бессонова мечта приземленная.

— Щуку бы, ребя, поймать, — разводил он руками. — Во! Я б ее, зубастую, за жабры и на берег!

— Леска порвется, — сомневался Глазок.

— А я подведу тихонечно, прыгну на нее — и готово! Не уйдет, попалась бы только!

— А у нас козленка собака задрала, — печалился Глазок. — Кудряшовский Полкан.

Глазковы одни в нашем околодке вместо коровы держали коз.

— Зверюга, — соглашался Бессонов. — Я хотел бабахнуть из ружья — штанину он мне распластал. Так Кудряш на меня с палкой. Матушке жаловался, чтоб она у меня ружье отобрала. Как же!

— А что, — встревал я, — вдруг в Егозе руды всякой полно?

— Запросто! — уверенно соглашался Бессонов. — Может, похлеще, чем у Магнит-горы.

— Вот бы, — вздыхал Глазок, — заводище бы отгрохали, только держись.

Но никакой руды в Егозе не обнаружили и заводища не отгрохали. А мы мечтали об этом.

Наговорившись досыта, укладывались у костра и просыпались утром от холода. А тут еще надо на лабузу идти, ноги в холодной воде мочить. Брр! Но идешь, торопишься, потому что истые рыбаки уже заняли свои места. Слышно, как посвистывают удилища — это когда размахиваются и забрасывают леску в озеро.