Но неужели наконец свершилось?! Неужели освободился?! Владимир Антонович лишний раз прошёл из кухни в комнату и обратно, осторожно взглядывая на мамочку через распахнутую дверь. Она лежала всё так же неподвижно. Неужели?! И всё-таки он старался ступать тихо, чтобы не разбудить её нечаянно — хотя от смертного сна никакими пушками не разбудишь. Неужели?! Он чувствовал благодарность к мамочке: ведь и не в таком уж она была маразме, многие куда сильнее мучаются со своими стариками. Значит, всё-таки умерла вовремя, освободила от себя. Очень это благородно — умереть вовремя. Всё-таки она вставала, ходила, не так уж много приходилось за ней убирать — нет, мамочка молодец!

Владимир Антонович машинально жевал свой любимый самодельный творог, который Варя приготовляет из кефира для его язвы, и невольно думал, что вот и кабинет у него теперь появится, и гостей можно будет снова звать… Позавтракал, оделся. По-прежнему тишина в комнате мамочки. Но не мог же он так уйти, не зная своей судьбы! Он снова остановился в дверях её комнаты. Она лежала всё так же на спине. Заострённое бледное лицо, полуоткрытый рот. Челюсть, кажется, полагается подвязать. Неужели?!

Всё-таки он должен был узнать.

Он шагнул внутрь, подошёл к кровати, стараясь ступать как можно тише. Вгляделся. Вслушался. Нет, не слышно дыхания. Не видно, чтобы хотя бы слабо шевелились ноздри. Нерешительно, толчками он протянул руку, помедлил — и положил ладонь к ней на лоб.

Лоб был тёплым.

Он отдёрнул руку — но она уже открыла глаза!

— А, это ты? Сколько времени?

— Десять. Почти десять.

— А, ещё рано. Спать хочется. Это ты меня погладил?

Ирония? Нет, она не способна к иронии!

— Я. Кто же ещё?

— Как приятно. Ты давно меня не гладил.

Да никогда он её не гладил — сколько себя помнит.

— До свидания, мне пора, у меня лекция.

— А сегодня разве не воскресенье?

Почему — воскресенье? Потому что у неё теперь вечное воскресенье?

— Сегодня четверг.

— Это Павлик мне сказал, что сегодня воскресенье! Я утром встала приготовить ему завтрак, и он сказал, что сегодня воскресенье.

Владимир Антонович не удержался:

— Завтрак ему готовила Варя. Она всегда всем готовит.

— Нет, я готовила. Встала рано. Я всегда готовлю, всегда забочусь!

Мамочка несла обычную чушь, и Владимир Антонович больше не боялся, что она могла понять значение его прикосновения.

— До свидания.

— А ты подал заявление на дачу в Комарове?

Какое заявление? Какая дача? Это бродят в мамочке исполкомовские воспоминания, когда казённые дачи были близки и доступны. Правда, не в Комарове: Комарово мамочке было не по чину, зато под Лугой они жили летом часто — маленький Павлик там бегал, маленькая Сашка.

— Мне не нужна никакая дача.

— Я лучше тебя знаю, что тебе нужно. Нужно позвонить — ну ей, этой… дочке позвонить. У неё девочка маленькая!

Такого ещё не бывало, чтобы мамочка забыла, как зовут любимую дочку. Значит, ещё какие-то клетки в мозгу сегодня ночью умерли. Значит, всё-таки коснулась её сегодня ночью смерть. Самое это страшное — умирать понемногу, умирать отдельными клетками. Разум разлагается, а сердце бьётся, бьётся…

Возвращаясь вечером домой, Владимир Антонович вынул из почтового ящика первые три мартовские открытки для мамочки. Теперь пойдут!

Мамочка пишет к каждому празднику бесчисленное количество поздравительных открыток — и получает в ответ почти столько же. На подобные открытки в их семье у мамочки полная монополия: Владимир Антонович поздравляет по телефону нескольких близких знакомых с Новым годом — это действительно исконный праздник, а все другие какие-то искусственные; и Варя с Павликом тоже обходятся телефоном. Стандартные же послания на безвкусных открытках Владимира Антоновича раздражают. Почта существует, чтобы люди сообщали друг другу новости, обменивались мыслями, а какая новость в таком тексте: «Дорогая Валентина Степановна! Поздравляю Вас с Международным женским днём 8 марта, праздником Весны и труда, желаю здоровья и успехов — Ваш И. П. Городецкий»? Или то же самое: «с Международным днём солидарности трудящихся 1 мая!»? Для мамочки же — новость, она с гордостью оповещает всех знакомых: «Уже и Иван Павлович поздравил! Он никогда меня не забывает, такой внимательный!»

Зато Варя встретила его новостью в своём роде:

— Она опять весь творог съела!

Для самодельного творога Варе приходится таскать тяжеленные сумки с кефиром, поэтому творог предназначается только для умилостивления язвы Владимира Антоновича. А мамочке покупается сырковая масса, которая встречается в магазине гораздо чаще, чем творог. Сладкую массу Владимир Антонович не любит, а мамочка, наоборот, и творог-то посыпает сахаром, так что масса ей в самый раз.

— Ну что делать, — покорствуя судьбе, возразил Владимир Антонович. — Что попалось ей на глаза, то и съела. Ей говорить бесполезно.

— Прекрасно она всё понимает, когда ей выгодно. Обязательно ей нужно назло съесть творог! Что ты, её не знаешь? Как это я вожусь, таскаю бутылки — и не для неё! Всё должно быть для неё! Прекрасно она соображает! Пьеса такая была: «Дура для других — умная для себя» — вот точно про неё! А мне надоело! Анекдот есть новый: знаешь, как называется жена, которая каждый день таскает пудовые сумки? Потаскуха! Вот мне и надоело быть такой потаскухой — и не для тебя, а для неё, для её упрямства!

До чего же тягостны такие разговоры! Когда проблема возникает из-за творога. Но ведь это действительно проблема, как ни стыдно в этом признаться. Творог Владимиру Антоновичу необходим как лекарство, но ведь никто не возразит, что доставление лекарства — серьёзная проблема. Ради того, чтобы доставить лекарство, бывает, задерживают самолёты и останавливают поезда. А таскание сумки с десятком бутылок — маленькая каторга для Вари. Какая-нибудь великая мировая проблема — для неё далёкая абстракция, зато пудовая сумка — реальность. Постарела она раньше времени не из-за споров в ООН и даже не из-за трагедий нашей истории, а потому, что истаскалась она по очередям, оттого что жизнь проходит в таскании сумок — каторга и есть! И усугублять эту каторгу в два или три раза, потому что мамочка не то назло, не то по беспамятству поедает творог вместо специально купленной для неё сырковой массы — ужасно! Презрение к мелочам, из которых и состоит жизнь, — это подлость сытых благополучных людей, у которых всё есть, которым всё принесено! Владимир Антонович сам бы притащил проклятые бутылки, но, когда он идёт из института, в молочном отделе уже полная пустота, а Варя успевает раньше.

— Обойдусь завтра без творога.

— Чтобы обострилась язва.

— Авось, не обострится. А в крайнем случае — моя язва, что хочу с ней, то и делаю. Всё моё: и мамочка — моя, и язва — моя.

— Думаешь? Ничего твоего отдельного нет! Обострится твоя язва — мне больше таскать, мне бегать по аптекам. И она, — Варя кивнула в сторону мамочкиной комнаты, — она больше моя, чем твоя. Убирать — мне, по аптекам — мне.

Всё — чистая правда. А что делать? Зачем жаловаться, если судьба такая? Вот не умерла мамочка ночью — только зря подала надежду. Заснула — и благополучно проснулась. У неё такое сердце, что хватит ещё на десять лет: единственный раз оно у неё заболело, когда довела её собственная мамуля; но мамуля умерла, и с тех пор — как часы! Да, хватит ещё на десять лет, и за эти десять лет загоняет Варю так, что Варя сама станет дряхлой старухой. И Владимиру Антоновичу достанется, но Варе — вдвойне и втройне. Такая уж судьба. Самая обычная в наше время судьба, так что смешно жаловаться. Полумёртвые хватают живых, тянут за собой.

Послышалось знакомое шарканье в коридоре, щелчок — и громкий телевизионный голос. Но не кино, а нормальный разговор. Может быть, «круглый стол»? Владимир Антонович выглянул. Говорила какая-то актриса с иссушенным лицом фанатички. Говорила она о некоей космической энергии, которая не только притекает к нам откуда-то из Вселенной, но и циркулирует здесь, на Земле, между людьми. Причём некоторые люди её выделяют, а другие сосут у ближних — «вампирят», как без всякого затруднения выговаривала актриса. Говорила она даже чуть небрежно, как о чём-то само собой разумеющемся, — вот и к ним в театр пришли учёные с приборчиком и сразу в точности измерили: кто вампирит и у партнёров, и у зрителей, а кто транжирит собственную энергию. До того, как в рассказе появился приборчик, Владимир Антонович слушал с интересом, готовый почти поверить: ведь в самом деле, около одних людей легко, около них сам сразу становишься сильнее, около других же — тягостно, желание действовать исчезает. Да и в принципе: раз в человеке бродят всевозможные биотоки, естественна мысль, что он излучает и поглощает какие-то волны. Японцы уже пытаются как-то прямо соединить человеческие биотоки с автомобильной электроникой — Владимир Антонович читал несколько работ. Но нигде он не встречал хотя бы реферата о приборе, который вот так буквально измерял, вампирит человек или не вампирит, а если вампирит — то насколько? Или что-то слишком уж новое, или приходили шарлатаны и разыгрывали доверчивых актёров… Ну ладно, пусть нет прибора — но самая эта мысль, что одни излучают энергию, а другие тянут из окружающих жизненные силы — самая эта мысль Владимиру Антоновичу сразу же запала. Может быть, потому-то так тягостно ему рядом с мамочкой? Может быть, сама его нелюбовь к ней — чувство чисто биологическое, естественный протест организма, из которого качают и качают жизненные силы? Присосалась мамочка и к нему, и к Варе, и к Павлику — к тем, кто постоянно рядом с нею?