— Ну что ты говоришь?! Никогда так больше не говори! У нас всё делается для народа — а для кого же? Просто сразу не успеть для всех. А кто выдвинулись, они что же — не народ? Они самого пролетарского происхождения. Или крестьянского, как я. Наполовину пролетарского, наполовину крестьянского. Просто страна такая большая, что не хватает на всех. Но постепенно у всех будут квартиры, вот увидишь. Мы же работаем.

— Когда — будут? Когда дедушками? Так и проживут всю жизнь в трущобах?

Как раз тогда мамочкиными молитвами они получили эту квартиру — совершенно законно, в порядке очереди, но даже законная очередь у исполкомовских служащих подходит быстрее и глаже. Получили квартиру, но Владимиру Антоновичу приятно было сознавать, что он не продался за квартиру, что думает и чувствует по-прежнему.

— Какие трущобы?! — мамочка и вовсе ужасалась. — Что ты говоришь?! Никогда не произноси такого слова! Трущобы только у них — на Западе!

— Трущобы! — с удовольствием повторял он. — По пять человек в комнате, по десять хозяек на кухне — самые настоящие трущобы! Просто мы боимся слов!

Мамочка всегда боялась слов. Сколько у неё таких табу: «трущобы», «нищета», «бездомный». Был период, когда Владимир Антонович находил особенное удовольствие в том, чтобы пугать её:

— А жить на семьдесят рублей — не нищета?! А если вдвоём, втроём?!

Или:

— Ах, я забыл, у нас не бездомные, а бомжи, которые сами во всём виноваты, которые преступники, потому что им жить негде. Им за это новый срок лепят, как бродягам в средневековой Англии.

— Да что ты говоришь?! Не смей! У нас самое гуманное построение!

От волнения мамочка путалась, соединяя слова из разных, но одинаково привычных ей клише — в данном случае из «самого гуманного общества» и «построения коммунизма».

Но недолго Владимир Антонович пугал мамочку подобными вольнодумствами. Сколько-то времени он спорил с нею искренне, ещё сколько-то забавлялся, глядя на мамочкин испуг — такую он освоил форму протеста против мамочкиной опеки, — но наконец подобные забавы наскучили, и он перестал заговаривать с нею на серьёзные темы. Так и знал: об этом с мамочкой говорить бесполезно, и об этом тоже, и ещё об этом, и ещё, и ещё — да обо всём, что не касалось самых конкретных тем: иду туда-то, купил то-то. О том, куда идёт, он бы тоже с удовольствием не докладывал, но мамочка расспрашивала неукоснительно, будто он всё ещё учится в школе, притом в младших классах: «Куда идёшь? Когда вернёшься?» Он злился, но докладывал.

Как вообще всё повторяется в жизни. Вот не любит Владимир Антонович свою мамочку — никому не признается, но про себя-то знает, — однако во многом он, пожалуй, похож на неё? Вот и собственную мамулю — бабушку Владимира Антоновича — мамочка не любила. Причин тому Владимир Антонович никогда толком не знал. (Потом, много лет спустя после смерти бабушки, Ольга рассказывала, будто бы в молодости мамочка безумно кого-то любила, а бабушка ей помешала, — Владимиру Антоновичу трудно было представить мамочку безумно влюблённой, но если правда, как же сама она могла потом воевать против Евы?! Получается какое-то извращение, месть за собственную изуродованную жизнь!) Жили они все тогда в коммунальной квартире, в одной, но очень большой комнате, и вот однажды во втором или третьем классе он пришёл домой и увидел, что в комнате перестановка: бабушкина кровать, прежде стоявшая у стены примерно на половине расстояния между окном и ненужной давно уже печкой, теперь задвинута в угол к этой самой печке и отгорожена двумя шкафами. Получился как бы полутёмный чулан, в котором бабушка и лежала всё время, потому что у неё болели ноги и ходила она мало. Мамочка так и объяснила: «А то лежит посреди комнаты, никого в гости позвать неудобно!» Володя не очень любил бабушку и раньше, потому что та всегда обращала к нему лишь несколько назидательных фраз: «Кушать надо как следует, кушать!» или «Уроки надо делать со свежей головой, а потом играть!», ну а теперь, когда он убедился, что мамочка тоже не любит бабушку, то и вовсе перестал её слушать, а на очередное назидание ответил: «Не приставай ко мне, ты!» Бабушка на время и перестала приставать, лежала в своём закутке тихо, но потом сделалась разговорчивее — много позже Владимир Антонович понял, что с этой разговорчивости и начался бабушкин маразм, — и всё время старалась рассказать, как она в молодости работала горничной у штатского генерала; особенно старалась бабушка рассказывать о своём горничном прошлом, когда кто-нибудь приходил, и тут мамочка досадовала вдвойне: и оттого, что мешает разговаривать, и оттого — и это тоже Владимир Антонович понял много позже, — что бабушкина работа в горничных как бы подмачивала мамочкино рабоче-крестьянское происхождение. Действительно, можно ли горничную считать чистой пролетаркой? «Расскажи лучше, как в вашей деревне на сенокос ходили!» — призывала мамочка, но этот излюбленный народниками всех времён сюжет почему-то совершенно не волновал бабушку, и она гнула своё про посуду, которая была у её генерала, или про платья генеральши, или про обеды, а заодно и про вороватую кухарку Таньку, которую она, бабушка, лично и разоблачила, явно нарушив тем самым пролетарскую солидарность. Последний рассказ особенно скандализировал мамочку, так как неизбежно компрометировал её саму в глазах её исполкомовских друзей: ведь яблоко от яблони… Постепенно бабушкин маразм стал явным для всех: она вставала ночью, пыталась куда-то идти, а мамочка кричала: «Да перестань ты шаркать, спать не даёшь!»; прятала объедки под матрас, а сверху тот же матрас пачкала естественным, так сказать, путём. Установился в комнате тот самый запах, который нынче здесь, в квартире, уже от самой мамочки. Соседи ругались, потому что запах доносился и в коридор. Мамочка пустила в ход свои связи, и бабушку наконец забрали в сумасшедший дом, в старушечье отделение. Стоило это мамочке таких усилий и волнений, что и сама она почти сразу попала в больницу — с сердцем. Бабушка пробыла в своём сумасшедшем доме месяца два и благополучно умерла. Мамочка ещё лежала в больнице, врачи не советовали ей выписываться ради похорон, и она не стала, «чтобы не пошло насмарку всё лечение». Похороны организовала главным образом Ольга — она училась на втором курсе и тогда уже была сверхэнергичной девицей, — к тому же мамочкины исполкомовские знакомые очень помогли, так что всё сошло вполне пристойно. Народу, правда, пришло совсем мало — так откуда взяться народу? Подруг у бабушки давно не было. Ольга с Володей очень радовались, что бабушка наконец умерла, но, разумеется, на людях вели себя тихо и скромно. Только когда ушли все посторонние, они взглянули друг на друга, расхохотались и стали скакать по комнате…

На том Владимир Антонович и заснул наконец.

Спал он долго, потому что на следующий день у него была свободна первая пара — в институт нужно было только к одиннадцати. Павлик с Варей тихо ушли, а он проснулся в девять. Проснулся, полежал немного. Как-то необычайно тихо было в квартире. Встал, вышел в коридор. Дверь в мамочкину комнату, как всегда, открыта, но оттуда не доносилось ни малейшего звука — ни дыхания, ни шевеления.

Как-то уж слишком тихо.

Владимир Антонович пошёл в ванную, вернулся — всё так же тихо. И вдруг он подумал: а жива ли мамочка?! Что, если сама не заметила, как умерла во сне?!

Он осторожно заглянул в комнату, не решаясь переступить через порог. Мамочка лежала на спине, лицо бледное и словно бы заострившееся — у умерших всегда заостряются лица, это же написано в любом романе. Тихо. Зоська спала не на кровати рядом с мамочкой, как она любит, а на груде тряпья у знаменитого чемодана, — может быть, почуяла смерть и потому ушла с кровати? Животные ведь боятся мёртвых.

Неужели случилось наконец?! Свершилось?! Во сне, без страданий — самый лучший исход! Так естественно в семьдесят семь лет — заснуть и не проснуться.

И всё-таки Владимир Антонович не решался войти, приложить ладонь к её лбу, чтобы удостовериться, что лоб уже холодный. А вдруг нет, вдруг она всего лишь спит? Проснётся от прикосновения, поймёт, что он проверяет, жива ли она. Вдруг догадается, что он мечтает о её смерти?! Ведь наступают у неё внезапно минуты просветлений. Вот вчера — как она сказала? «Вы бы и меня хотели усыпить, как кошку!»