Помню наш класс (третий). Холодно, греем руки под мышками, почти темно (занятия во вторую смену, а энергию экономят). Мы сидим притихшие, и учительница, Розалия Михайловна, говорит: «Ну-ка, Захарова, спой про барабанщика!» И Захарова детским, чистым и звонким голосом поет песню, которую все мы очень тогда любили: «Мы шли сквозь грохот канонады, / Мы смерти смотрели в лицо…» И на душе как-то легчает.
Конечно, немцы взяли бы Москву, если бы не свежие, прекрасно обученные и вооруженные дальневосточные и сибирские дивизии, которые можно было двинуть против немцев благодаря пассивности Японии — союзника Гитлера. Понимаю, что это было не благородство и не сочувствие к изнемогающей России. И всё-таки, всё-таки… Не следует забывать, что так ли, сяк ли, но в этот роковой для России час японцы не ударили нам в спину. А ведь именно японцев («самураев») все довоенные годы мы считали главным врагом.
После катастроф лета-осени 1941 года были еще наши поражения, но уж такого ощущения крайней тревоги не было у нас никогда.
С началом войны наш маленький город совершенно преобразился. По улицам с бодрыми песнями маршировали курсанты военного училища, во многих домах жили офицеры этого училища или эвакуированные, в окнах школ, ставших госпиталями, вместо косичек и красных пионерских галстуков — бледные лица выздоравливающих раненых.
Нет героических свершений на счету моего города. Не бомбили его, не обстреливали, но разве мало он дал для общей победы? Мужчины ушли на фронт (из семерых моих близких родственников вернулись с войны трое). Оставшиеся мужики вместе с женщинами и подростками работали на воткинском заводе. За годы войны завод изготовил 52 000 артиллерийских орудий (по одному на каждого жителя города!) Именно здесь выпускались противотанковые пушки, остановившие немецкие стальные армады. Город принял тысячи раненых. Помню, какие-то скромные подарки им дарили, концерты самодеятельности устраивали.
А когда осенью 41-го и осенью 42-го хлынули две волны эвакуированных из западных областей, то маленькие, тесные, но теплые деревянные воткинские домишки приютили тысячи бездомных. И основным чувством была не досада на тесноту и неудобства, а сочувствие к этим людям, потерявшим дом, и желание помочь им. Среди них было много евреев, но не помню ни одного проявления антисемитизма. Митя Крамер, Леня Чигринский, получив, как водится, прозвища (Митя Пряник, Чига-Рига), стали нашими товарищами и друзьями.
Помню, как мама и тетя Клаша жалели и подкармливали нашу с Любой подружку Веру Котырло. Ее поезд разбомбили немцы, и она, потрясенная всем увиденным, облысела, постоянно носила на голове темную (довольно уродливую) шапочку. (Уже после войны я получил из Киева письмо от Веры Котырло, к которому была приложена ее фотография. Трудно было узнать нашу Котырку в этой строгой привлекательной девушке с красивыми пышными волосами.)
Эвакуированные не были обузой. Даже в плане чисто бытовом, житейском они много нам дали. Картошка, картошка, картошка… Как она надоела! А эвакуированные учат делать деруны (из той же картошки, но — оладьи, и совсем другой вкус!) А ряженка, которую привезли к нам в 42-м!
Впрочем, от одного нововведения мы, ребята, были не в восторге. Раньше сгнившую картошку мы всегда выбрасывали, ее даже скотина не ест, а эвакуированные научили ее использовать, растерев на терке. Сверху образуется черная вонючая жижа, но внизу-то — белоснежный крахмал, для киселей. Замечательно! Но сколько «невинной детской крови» было пролито, когда мы терли эту гнилую картошку и нечаянно попадали пальцами на острые зубья терки!
Голодновато, холодновато было, но психологически — легко: вот враг, вот мы, и мы должны победить. Люди тянулись тогда друг к другу. Несмотря на занятость, каждую свободную минутку — вместе. Сколько школьных вечеров и утренников было! Водили хороводы вокруг новогодней елки, пели, читали стихи. Помню, не было школьного вечера, чтобы не декламировалась небольшая поэма Симонова «Сын артиллериста»: «Был у майора Деева товарищ — майор Петров…» (там артиллерист-корректировщик, окруженный немцами, вызывает на себя огонь отцовской батареи). Простой, четкий ритм, задушевная интонация, а главное — романтическая героика этой поэмы нашли дорогу в детские наши души. Мы знали ее почти наизусть и повторяли: «Ничто нас в жизни не сможет вышибить из седла!» Сейчас бы такую веру… А ведь нам тогда было несравненно труднее!
ПИТАНИЕ, КАРТОЧКИ
Скажу несколько слов на вечно живую тему питания и снабжения.
Жили мы и до войны бедно. Мама любила повторять деревенскую прибаутку «Последний год бедно живём, на будущий год собирать пойдем» (пойти собирать в пермских говорах значит: «пойти по миру, нищенствовать»). До войны еда у нас была сытная, но очень простая и по преимуществу «деревенская»: много молочного, мучного, изредка — мясо. Строжайшая экономия, ничто не должно пропадать. Помню, папа по ошибке налил в макароны вместо подсолнечного масла — рыбий жир! Этой широко разрекламированной гадостью ребят пичкали тогда постоянно («Ну выпей ложечку, полезно, врачи говорят!»). А тут — на тебе! — еще и макароны на рыбьем жире! До сих пор помню их омерзительный вкус. А родители настаивают: «Не пропадать же добру! Да и шибко полезно!» Давясь, мы всё-таки проглотили несколько ложек этих макарон.
Вкусы у нас с братьями были разные. Гера нежно любил мясо (только редко оно ему перепадало), Шура мясо почти не ел, обожал картошку («У, картовная душа!» — говорила мама). Мое сердце на всю жизнь безраздельно отдано лапше, макаронам. Любимые «деликатесы» — тоже у всех разные. Гера любил известку («Опять печь ободрали! Это ты опять, Герко!» — сокрушалась мама). Шурка с аппетитом хрупал древесный уголь из углеморника (углеморник — металлический бак на ножках, куда ссыпали из печки красный, пышущий жаром уголь и «морили» (охлаждали) его). Ну а я, помню, бегал за редкими проезжающими машинами и жадно вдыхал выхлопные газы.
С продуктами в стране победившего социализма было неважно, даже до войны. Были распространены «заказы»: заказывали в централизованном порядке посылки из Москвы. Помню, получаем такую посылку: две банки рыбы в томате, халва, ридикюль (так почему-то в провинциальном Воткинске называли женскую сумочку). Кажется, что-то еще было, не помню что, ерунда какая-то. Первый раз в жизни пробовали мы с братьями халву и рыбные консервы, изумлялись, как это рыбьи кости могут быть мягкими и съедобными! Но главное — божественный вкус: если бы мы были царями, то, конечно, ели бы только халву и рыбу в томате! (Кажется, и то и другое мы после этого случая ели только через несколько лет, уже после войны.)
В войну продукты получали по карточкам. Категорий было четыре. Рабочие получали 800 грамм хлеба (на день), 800 г жиров (на месяц), 800 г сахару (на месяц). Служащие — 500, 500 и 500; дети (то есть каждый из нас) — 300, 300 и 300; иждивенцы (то есть мама) — 200, 200 и 200. Хлеба по современным меркам не так уж и мало, но ведь всё остальное надо было добывать самим! К тому же даже эти карточки нелегко было отоварить.
Какие были очереди! Делились они на два типа: «живая очередь», когда люди стояли, сцепившись друг с другом (чтобы никто не влез со стороны), и «очередь по записи», когда ставили номер (на руке чернильным карандашом или на спине мелом). Но сильные лезли, конечно, без очереди. Помню, как какие-то молодцы из хвоста очереди раскачали своего товарища и он пролетел над головами прямо к началу очереди, на головы стоящих там людей. Стоишь в очереди, стиснутый спинами и задами (я даже и для своих малых лет был маленький), дышать нечем, только бы не упасть — затопчут!
Давали еще соль, в достаточных количествах, но каменную, крупными, чуть ли не в кулак, кристаллами. Как нудно было тяжелым пестом долбить и долбить ее в ступке до пригодного в пищу состояния!
А галдящие рынки, покрытые, как асфальтом, толстым слоем скорлупы подсолнуховых семечек! Конечно, немало было здесь жульничества («Не обманешь — не продашь»), но такого всеобщего беспредела, как сейчас, не было на рынках даже в те годы. Я ничуть не удивляюсь сейчас, когда, приходя домой, обнаруживаю, что купленных фруктов — не килограмм, а всего 800 грамм, а то и меньше. В годы моего детства вешали на нормальных весах или безменах, нормальными гирями и — непременно «с походом», то есть пусть с небольшим, но перевесом. Видимо, это была традиция, идущая от дореволюционной России, а может, и от библейских времен. Ведь еще в Притчах Соломоновых сказано: «Неверные весы — мерзость пред Господом, но правильный вес угоден Ему». Повесить бы этот девиз перед входом на наших рынках!..