Изменить стиль страницы

– Смотри. – На краске выцарапаны отчаянные, дерзкие каракули. Я хорошо знаю это место, знаю, где находится каждое слово, каждая фраза, каждая богобоязненная надежда и каждое жалкое признание. – Смотри.

Она заходит в комнату и смотрит, куда я указываю. Это греческое слово ιχθύς, «рыба».

Пришло время прочесть лекцию о рыбах.

– И вот здесь.

Дата, выцарапанный календарь, проклятие, послание Dio с'и. Camerati non dimenticarmi. Бог есть. Друзья, не забывайте меня.

– И еще вот тут. – Сквозь каракули проглядывает белая штукатурка, как мясо в открытой ране, как кость сквозь ожог: Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.

Реальность текста, текст как улика и свидетель одновременно.

Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.

Чем обычно выцарапывают подобные надписи? Ногтями? Пряжкой ремня? Нет, ремни отбирают. Скрепкой, найденной в пыльном углу камеры? Гвоздем из ботинка? Чем?

– Что это значит? – спрашивает Магда. Она выбирает одно слово, одно из многих. И слово стало плотью. – Serbo? Что это значит? «Серб»?

– Rancore – это злоба, обида.

– Что это значит? – Голос ее хрупок, как будто готов в любую секунду надломиться.

– Non serbo rancore. Я не держу на тебя зла. Я тебя не виню, понимаешь?

Она рассматривает слова, выцарапанные на штукатурке.

– Кто такой Франческо? – спрашивает она. – И пианистка. Кто она такая? – И тогда Магда вздрагивает от всего этого ужаса – чувства замкнутости, ограниченности пространства, чувства ловушки. Ее ужасает прошлое, которое в этом месте нещадно подавляет настоящее и лишает всех свободы. – Я знаю, что это за место, – мягко говорит она. – Это тюрьма.

Магда пишет то, что я и предполагал: Лео на корточках сидит в углу синей комнаты. Загогулины на стенах, картинки и слова на синей краске. Лео в тюрьме.

13

Во Всемирном библейском центре в Иерусалиме над папирусом работали с безграничной осторожностью и терпением нейрохирургов. За спиной у них стояла видеокамера, немой свидетель происходящего. Там была женщина по имени Лия, приехавшая из музея Израиля; там был мужчина по имени Давид Тедеши, работавший над коллекцией папирусов в университете Дьюка и являющийся одним из самых уважаемых экспертов в сохранении папирусов – одним из самых уважаемых экспертов в мире, где осталось несколько десятков практикующих специалистов. «Уникально», – бормотали они Друг Другу, аккуратно увлажняя свиток, поддевая концы пинцетом и заглядывая внутрь. С осторожностью, с предельной осторожностью они развернули папирус, как разворачивают саван, в который замотан мертвец. Только внутри этого савана таились секреты двухтысячелетней давности. «Просто великолепно, – говорили они во время работы. – Фантастика».

Банальность слов.

Открытый свиток напоминал отрез грубой ткани длиной примерно в десять футов. Изъеденный, пожеванный то ли клещами, то ли временем, кое-где изгрызенный, кое-где – просто рваный, он все же оставался единым целым. Имелись двусмысленности, имелись лакуны, но несмотря на это текст можно было назвать полным – организованные группы букв без пропусков, без перерывов, без сомнений маршировали строем во всю длину свитка, будто незримая рука вывела их под линейку. Шестнадцать обтрепанных страниц, склеенных воедино. В среднем двадцать букв в строке и двадцать четыре строки на страницу. Иногда появлялся крохотный пробел, означающий начало нового предложения. В остальном пунктуация отсутствовала, никаких ударений, никакого придыхания. Текст был написан на простом, могучем языке восточного Средиземноморья – на койне.

– Уверенная рука, элементы курсива, – объяснил Лео Кэлдеру, когда они впервые взглянули на развернутый свиток. – Почерк аккуратный, но явно не принадлежит профессиональному писцу.

Кэлдер пробежал глазами по полосе папируса, всматриваясь в хитросплетения букв, в надежде обнаружить неожиданное объяснение, в надежде, что решение загадки снизойдет на него, как божественное откровение.

– Сомнений быть не может?

– Сомнений?

– В том, что Иешуа и Иисус Христос – это один и тот же человек.

Yeshu the Nazir. Написание этого имени в манускрипте Лео узнал с той же точностью, с которой мог узнать свое собственное имя. ΙΕΣΟΎΤΟΝΝΑΖΙΡ, iesoutonnazir. Иисус из Назарета. Лео, сгорбившись, сидел над текстом, изучая буквы при помощи бинокулярного микроскопа. Разорванные волокна плавали в сверкающем круге предметного стекла. На них остались хлопья пигмента, незаметные невооруженным глазом, отчего омикрон в бледной окружности оптического увеличения стал фрагментарным обрывком теты.

– Возможно, со временем…

– Сколько времени тебе понадобится?

Лео отвечал, не отрывая глаз от объектива:

– Нужен систематический подход. Сначала – транскрибирование ненормализованной орфографии, потом уже – перевод. Нельзя смешивать одно с другим, если потом не сможешь одно от другого отделить. – Он написал в блокноте: «theta-rho» – и снова посмотрел, будто погружаясь в глубину веков. Сложная, кропотливая работа. – Это thronon «престол», – пробормотал он. – Точно, престол. – Но следующие буквы повредились слишком сильно, чтобы смысл их можно было восстановить.

– Что – «престол»? Что, черт побери, значит «престол»?! – в нетерпении выкрикнул Кэлдер.

– Ничего. Ничего престол не значит. Просто гипотеза.

– А что насчет даты? Можешь определить ее хотя бы приблизительно?

Лео передвинул микроскоп к другому поврежденному участку. В работе он использовал перекрестные ссылки на сделанные ими фотографии. Вопросы Кэлдера начинали ему надоедать.

– Нельзя говорить с полной уверенностью. Мне кажется, еще рано делать выводы. Постоянное употребление подписанной йоты, например, общая простота букв, нехватка значков для обозначения придыхания и прочее… Первый век. Думаю, никто не станет отрицать, что текст очень ранний. А вот правдивость его содержания отрицать будут. Разумеется, они будут это отрицать, и никакие палеографические и радиоуглеродные экспертизы не убедят их в обратном. А теперь, если тебя не затруднит…

– Не смею тебе мешать, – сказал Кэлдер. – Можешь спокойно продолжать работу.

Лео поселили в пристройке к Центру, которая некогда была частной виллой, а теперь служила гостиницей для приезжих ученых. Рядом находился садик, в котором он мог в свободное время гулять. Садик зарос терновником и кактусами, агавой и опунцией; на ветру трепетали листья серебристых олив. Почва была красновато-бурого оттенка – цвета засохшей крови. Дни Лео ограничивались работой, ночи – мыслями о Мэделин. Он жил в пристройке, по вечерам гулял в саду, целыми днями работал в искусственной безмятежности архивов. Ему снились сны. Иногда его посещали соблазнительные сны о жизни и воскрешении, после которых он вынужден был просыпаться в постылом реальном мире и совершать резкий переход от возвышенного к тривиальному. Иногда Лео мучили кошмары, в которых он падал откуда-то сверху, летел к земле, парил в бездне; после этого он просыпался, испытывая искреннее облегчение, и обнаруживал, что это не сон, а явь. Мэделин была мертва. Не переместилась в иное измерение, не стала тенью в царстве Аида, а просто погибла. Ее разбитое тело упаковали и отправили в Англию, где и прошли скромные похороны в семейном кругу. Отныне она жила лишь в скупых воспоминаниях знавших ее людей, проживала странную, неполноценную загробную жизнь, напоминая знакомое лицо, что искажено десятком различных треснутых линз, но никогда не станет лицом реальной женщины – жившей, любившей и уж наверняка погибшей.

– Ужасная, ужасная трагедия, – сказал Гольдштауб, встречая Лео в аэропорту. – Но у тебя, по крайней мере, остается вера. – Он искренне пытался помочь – вот что превратило его слова в полнейшую нелепицу. Он пытался облегчить боль. – Лео, по крайней мере, у тебя есть твоя вера.