Мне казалось, что перемены в поведении сестры произошли из-за отъезда Магды, нерасположения отца и моей возросшей покорности судьбе. Когда она увидела меня, то смутилась, хотя раньше старалась этого не показывать. Для нее я была не более чем вещью, бесполезной и ненужной. Я не без отвращения решила смириться с особенностями моего пола. Потому что я получила такое же воспитание, как и Рейна, спала в одной с ней комнате, ежедневно испытывала такое же давление ос стороны матери. Я постоянно думала о том, чтобы поехать миссионером в Африку, закончить там свои дни и этим насолить матери и няне, — они постоянно пугали нас зулусами, которые высосут мозг из наших костей.

Я испытывала легкое чувство вины из-за того, что несколько лет назад потеряла способность молиться искренно и проникновенно. В глубине души я сохранила свою веру. Тем не мене я с невероятным энтузиазмом порицала грехи Рейны, испытывая при этом зависть из-за того, что не мне достались эти греховные поцелуи.

— Пришла пора… — этими словами, мама, улыбаясь, предугадывала мой вопрос о странном поведении Рейны, которая созрела для любви. Сестра не переставала пугать меня своей непредсказуемостью, особенно когда выскакивала в коридор и со всех ног мчалась на кухню к телефону. Там она тянулась к аппарату, который висел в углу над столиком. Но мне, родившейся лишь на пятнадцать минут позже нее, было трудно принять мамины слова. Поэтому однажды вечером я спросила Рейну без всяких околичностей, нет ли у нее угрызений совести, на что она попросила меня не говорить глупостей.

— Официально я не являюсь невестой ни того, ни другого. Не так ли? В конце концов, Иньиго уходит каждый вечер и не рассказывает мне о своих делах. И Анхель… Хорошо, если я вижу его, когда он идет искать меня вместе с Педро. Он же знает, что я выхожу с мальчиком, и если его это не заботит, то почему же я должна волноваться по этому поводу? Кроме того, я не делаю ничего плохого никому из них обоих. Только поцелуи.

Я была готова поправить Рейну, потому что ее последнее утверждение не было целиком верным. Анхель трогал ее почти что за грудь, благо что она была под одеждой. Я-то видела, как это происходило, но в моем понимании ее поступок виделся совсем иначе, чем в ее глазах. В действительности меня меньше всего волновало то, были ли там просто поцелуи или больше, чем поцелуи. Тем более Рейна намекнула мне, что и со мной не все в порядке, что меня преследует мой дневник.

— В конце концов, дорогая, никогда не знаешь, что тебя ждет впереди, вспомни о своих тетках…

Каждый раз, когда кто-нибудь замечал мое подчеркнутое невнимание к мальчикам, обычно говорил: «Странненькая эта девочка, не так ли?» Особенно часто я слышала эту фразу от тети Кончиты, и эти слова возвращали меня к тревожным раздумьям о судьбе ее сестры. Магда, с ее густыми бровями, усиливающими подозрительность взгляда, клала руку на грудь, ближе к сердцу и задавала мне свои странные, абсурдные, сумасшедшие вопросы, делая ударение после каждого слова: «Но… но, посмотрим, Малена, ты хочешь быть мальчиком, чтобы ругаться и лазать по деревьям? Нет? Я хочу сказать, разве ты хочешь иметь широкую грудь, чтобы стать лучше. Нет? Разве ты хочешь иметь такое же естество, как у мальчиков. Нет? Как нет, Малена? Разве тебе не хочется делать макияж и носить туфли на каблуке?» — неразумный вопрос, который она повторяла постоянно по вечерам, когда я осмеливалась исповедоваться ей, что молила Бога сделать меня мальчиком, пока здравый смысл и обуявший меня стыд не победили это желание. Я постаралась отвлечь ее от этих мыслей, но тем не менее моя сокровенная тайна была открыта. Я уверила Магду, что постараюсь стать похожей на Рейну, — этого было достаточно, чтобы она сразу успокоилась.

Слушая вопросы Магды, я не могла понять причин ее резкости и предубеждения против меня. Меня смущала скороспелость Рейны в любовных делах и собственная холодность. Но Рейна влюблялась приблизительно каждые три месяца в разных парней, влюблялась смертельно, до одури, до отчаяния, как она говорила. А я предвидела, что этот путь никуда не приведет. Каждую ночь мне снились кошмары, и одеяло, подаренное бабушкой Соледад, спадало на пол. Я тихо вставала, поднимала его и снова укрывалась. Я пыталась успокоиться, старалась подсчитать, сколько могут весить мои руки под одеялом, потом пробовала вычислить весь свой вес. Проделывая практически каждую ночь в уме все эти вычисления, я засыпала, так и не найдя решения.

* * *

Ничего интересного не происходило до тех пор, пока в июне мама не начала ежедневно действовать нам на нервы, заставляя собирать чемоданы, упаковывать ящики и коробки, переносить растения в горшках к двери. За нами должен был прибыть огромный грузовик, курсировавший от Альмансильи до Мадрида и обратно. Мы стояли и ждали машину в тени виноградной лозы в портике нашего прекрасного дома. Это было началом настоящих каникул.

— Неплохо для старого индейца? — спросил дедушка, замерев и пристально глядя на нас.

Он стоял и смотрел на нас, уперев руки в боки, будто не замечая шума мотора. Я улыбнулась, сознавая, что мне дано провести еще один год почти что в раю. Уже много лет я не видела цветения вишни. Много лет прошло с тех пор, как умерла Теофила. Помню, я решила пойти на ее похороны, хотя каждый пройденный километр отзывался уколом в сердце. Когда я подошла совсем близко к могиле, мое сердце успокоилось. Это было очень давно, но я четко помню все происходящее тогда — я была вполне счастливым ребенком и умела радоваться любой мелочи.

Пятна, красные, желтые, зеленые и голубые, мелькают над моими голыми руками. Я могу посмотреть на себя в маленькое зеркало около металлической зеленой вешалки и разглядеть свое лицо — этот индейский рот, в зеркальных промежутках между серебряными узорами, которые выдавали возраст зеркала, разрушенного временем. Зеркало зрительно увеличивало и без того немаленькое пространство первого этажа, где я любила танцевать. Мое отражение бесконечно множилось в двух зеркалах, расположенных друг напротив друга. Они были такими высокими, что казались дверями в страшный и чудесный мир, дверями, которые могли открыть путь в иное измерение. В зеркалах отражался балкон самоубийцы.

Зеркала помогали мне следить за сестрой в огромной кухне, где на стенах висели пучки чеснока и испанского перца, а воздух пропитался запахом ветчины. А я через дверную щель видела постель бабушки и дедушки ярко-кровавого цвета, с балдахином и шелковыми кисточками, как в кино. Громко смеясь, я выскальзывала из-под лестницы, взбегала на площадку третьего этажа, где всегда больно расшибалась. Именно это ощущение детского счастья я хотела сохранить в воспоминаниях о доме. Думаю, я не смогла бы описать его как объективный наблюдатель: посчитать число комнат, размеры шкафов или расположение ванных, стены которых были облицованы черной плиткой, словно сказочные крепости или замки. В моей памяти четко запечатлелся флюгер-солдатик с направленным по ветру железным копьем.

Но не только дом заставлял меня задуматься, но и окружающий его сад, пруд и теннисный корт, стойла и зимние бабушкины теплицы, поле вдалеке, оливки, вишни и табак, а еще деревня с единственной улицей за полем. Альмансилья всегда была очень милым местечком. Помню, нас всегда удивляло, откуда только ни приезжали сюда туристы, — в августе их было особенно много. На площади можно было увидеть автомобили с номерами Барселоны, Сан-Себастьяна, Ла Коруньи и бог знает какими еще. Туристы, как оккупанты, разъезжали по каменным переулкам Альмансильи, темным, узким и кривым, бесконечно фотографировали стены из необожженного кирпича, украшенные флагами, колонну, на которой были высечены имена осужденных на трибуналах святой инквизиции. Потом они осматривали фасад дома де ла Алкарренья. Это было старое здание, брошенное со времен гражданской войны, о его последних владельцах ничего не было известно, только имена. Этот дом был цвета интенсивного индиго, почти фиолетового, — именно так, по желанию Карлоса V, красили стены борделей его империи.