Превосходен был портрет Мольтке, написанный Вернером, представляющий знаменитого немецкого генерала в Версале читающим газеты и окруженного планами. Размеры портрета небольшие, но тут прямо так и переносишься внутрь дома, в кабинет; исчезает формальность портрета, и видишь целую картину домашней жизни, т. е. именно то, во что однажды превратятся все портреты.

Превосходны также два портрета, где берлинский профессор Рихтер (автор «Египетских пирамид») представил себя с маленьким сынком и свою жену с маленькой дочкой. Правда, сынок-то у него неважный, и притом ни к селу ни к городу явился тут маленьким голеньким Бахусом, поднимающим бокал с шампанским из глубины объятий своего батюшки, облеченного в зеленый бархатный сюртучок (вот-то немецкие фантазии и изобретательность!), но зато жена Рихтера нарисована и написана с такой силой и страстностью, с какой только может написать художник ту женщину, которая без памяти ему нравится и которую он имеет возможность всячески рассматривать, сколько душе угодно. И в самом деле, мадам Рихтер всего этого стоила; она молодая, прекрасивая барыня, и влюбленный муж, обнажив ее руки до самых плеч, напутал ей на шею лишь несколько золотых нитей ожерелья, чтобы хоть капельку прикрыть ее великолепную грудь в бледнорозовом атласном платье.

Теперь два слова об этюдах колористов. Я признаю «этюдами» те картины, где художник мало думал или вовсе даже не заботился о содержании и сюжете своей картины, и устремлял всю мысль на то, чтобы выставить в ярком блеске свою виртуозность в рисунке или краске. Если, таким образом, уже и вся картина Макарта «Катерина Корнаро» есть, на мои глаза, не что иное, как необыкновенно талантливый этюд, то тем более я отношу к этому роду такие вещи, которые сам автор принужден был окрестить каким-то сомнительным именем. Что касается немецких художников, то они, конечно, не смеют предаваться таким смелостям, как французы, и писать «безнравственные наготы» (критики забранят!), и представляют свои колоритные этюды по большей части все в костюмах; но, несмотря на это, и у немцев есть много колоритных этюдов, чрезвычайно оригинальных и художественных. Сюда относятся: «Голубиная жертва», венского живописца Фукса, где, конечно, напрасно было бы искать какого-нибудь содержания в красивой девочке, будто бы принесшей голубей в церковь или храм: это не что иное, как этюд с римской натурщицы, но до того сильно написанный и в таких великолепных, глубоких тонах, что эта картина может быть с честью поставлена в какой угодно венецианской картинной галерее; потом «Старонемецкая дама», мюнхенского художника Лейбля, вся написанная единственно только для чудесно переданного черного платья; потом «После обеда» мюнхенского профессора Рамберга, где дело идет вовсе не о представленных тут юноше и девице, не о том, как она вышивает, а он издали на нее поглядывает — выражения их едва намечены и затронуты, — а просто об эффектах солнечного освещения в комнате и на белом платье девицы; потом его же «Музыка», потом «Слушание музыки Шопена», Рамбергова ученика Келлера, и т. д. Тут платье, бархат, шелк, мебель, ковры, двери и стулья играют главную роль. Еще бы не называть всего этого этюдами!

X

Живопись

Венгерская школа: Мункачи. — Брук. — Шекели. — Горовиц. — Тан. —

Тирольская школа: Дефреггер. — Шмидт. — Габель. —

Польская школа: Матейко. — Жеримский. — Брандт. — Родаковский. — Курелла. — Паховский. — Гротгер. — Тена

Перечисляя самые значительные и интересные создания немецких школ, я ни слова не сказал о многих картинах, тоже очень замечательных, которые обыкновенно туда же относят. Это я сделал потому, что мне хотелось указать на один важный в истории искусства факт, совершающийся теперь перед нашими глазами.

В последние сорок лет образовалось много новых художественных школ: бельгийская, голландская, мюнхенская, дюссельдорфская, берлинская и т. д. На этом дело не остановилось: продолжают еще и до сих пор складываться в твердый организм все новые и новые школы, доказывающие, что в теперешней Европе сильное идет художественное движение. Венская выставка именно и свидетельствует, самым неопровержимым образом, о выделении из прежнего контингента еще нескольких таких школ. Я говорю про школы: венгерскую, тирольскую и польскую.

Венгерская имела даже свое особое помещение и свой особый каталог. Стремясь давно уже, как только можно, к обособлению своему, Венгрия употребила громадные усилия, чтобы образовать на всемирной выставке такой промышленный и художественный отдел, который внушал бы почтение и заставлял смотреть на эту страну как на государство, в самом деле во всех возможных отношениях самостоятельное и владеющее полным комплектом деятельности и сил. Для этого не пожалели ни трудов, ни расходов. И результат был достигнут. Венгрия своей выставкой смело могла меряться со многими из самых полновесных государств в Европе, давно уже сложившихся. Я оставлю, конечно, в стороне оценку обширных и удивительно стройных промышленных ее богатств, но скажу только, что художественная выставка Венгрии была составлена чрезвычайно тщательно, начиная даже с каталога. Здесь огромное место занимали превосходно изложенные исчисления бесчисленных церковных и светских предметов средневекового венгерского искусства, присланных на всемирную выставку; но столько же тщательно было трактовано и новое искусство, так что, за исключением французского каталога (всегда лучшего на всех выставках по аккуратности и необыкновенной полноте), венгерский далеко превосходил все остальные каталоги всемирной выставки. Когда же посетители входили в художественные залы, они с удивлением вдруг теперь узнали, что у Венгрии есть теперь уже целая самостоятельная школа, очень значительная, и во главе ее художник, принадлежащий к числу оригинальнейших и талантливейших в Европе. Имя его — Мункачи.

Я не знаю, где этот живописец получил свое художественное образование: в Мюнхене ли, как многие его соотечественники, или Дюссельдорфе, или Париже, но у него есть уже свой склад, свой характер, и даже свой совершенно особенный колорит. Мункачи один из самых решительных, неукротимых реалистов в Европе. Его не останавливают никакие некрасивости, никакие несогласия с формами и типами, принятыми в академиях за закон и изящество. Он смел, резок, неправилен, капризен, но зато глубоко правдив и выразителен: создаватели новых школ и направлений всегда таковы. На выставке было его картин и этюдов довольно много, но лучшие две его вещи: «Ночные бродяги» и «Старуха, сбивающая масло».

Первая картина — одна из самых патетичных во всем художественном отделении. Тут представлено, как патруль ведет, ранним сереньким утром, пойманных за ночь воров и мошенников, и тут же молодая красивая девушка, идущая на рынок, остановилась поглазеть, и что же? — в толпе негодяев она вдруг узнает — кого? — своего возлюбленного! Ее выражение, испуг и негодование; замешательство юноши, как видно, вовсе еще не худого человека; солдатские равнодушные физиономии у конвоя; фатальные рожи у пойманных, все это великолепно по естественности и простоте, по силе и мрачному душевному колориту. В другой картине изображена дрянная злая старуха, что-то вроде ведьмы, сбивающая масло и тут же грызущая своим противным ворчанием бедную девушку, которая уйти не может, должна тут все слушать, что ей самого противного ни надувают весь день в уши, и сама она, может быть, скоро станет такая же — это одна из ежедневных, всюду повторяющихся сцен. Их не любят видеть на картинах, а в натуре — пускай!

Другие венгерские жанристы, Брук и Шекели, выставили тоже интересные вещи (первый милую сцену «В кухне», второй — «Сироту», «Свиданье», «Сестры милосердия у постели больного» и т. д.); превосходные портреты венгерцев прислали Горовиц и Тан; что же касается исторических сочинений (Лотца и Тана), под видом картонов на сюжеты из венгерской истории, для фресок, назначенных в пештский национальный музей, то они многочисленны, но неудачны, как большинство исторических композиций и у прочих народностей.