Изменить стиль страницы

– Лобызалась... она? Сама она? – закричал не своим голосом Грязной.

– Лобызалась, батюшка, лобызалась!.. Грех скрывать... Стара я, не разглядела... Очи мои, говорю, запорошило, батюшка.

Василий Грязной сломя голову бросился по лестнице вниз в дом. Никогда в жизни не испытывал он такой жгучей обиды и тоски. Не хотелось и глядеть на пустые комнаты. Вот так Феоктиста! Ужели она решилась?

Сам того не замечая, он начал с ревностью вспоминать, какие мужчины ходили к нему в дом и на кого она посматривала. Всех перебрал, всех вспомнил... а потом стал себя успокаивать: «Ушла, и слава Богу! Сама ушла – чего же лучше?»

Обтер выступивший на лице пот, вздохнул.

Но... трудно примириться с такою обидою. Ведь дорога не Феоктиста, дорога – честь, честь добродетельного дома, честь важного государева слуги.

Но что же не идет этот образина Штаден? Непонятно.

– Ерема! Дуралей! – исступленно, во все горло крикнул Грязной. – Коня!

Растрепанный, заплаканный, робко выглянул из-за двери конюх.

– Чего поводишь бельмами? Коня!

Ерема скрылся.

Опрометью выбежал из дома Василий Грязной, вскочил на коня и помчался к Штадену.

В голове одно, жгучее, мучительное, вытеснившее все мысли: «Куда делась жена?»

Мелькали церкви, дома, деревья, люди, собаки... Ничего не замечал и не хотел замечать Грязной. Он горел весь как в огне.

Штаден только что закрыл корчму, мечтая о свидании с Гертрудой. Втихомолку он продолжал ухаживать за ней. Гертруда от скуки не прочь была разыграть влюбленную.

Выйдя за изгородь, он вдруг увидел в клубах пыли скачущего прямо на него верхового. Ба! Сам Василий Григорьевич. Милости просим.

Грязной спрыгнул с коня, выхватил из ножен кинжал и направил его прямо в грудь немцу.

– Отвечай, немецкая образина. Отвечай!.. – задыхаясь от злобы, прошипел Грязной. – Где моя жена?!

Штаден в страхе отскочил от него.

– Ума лишился!.. Ума... лишился!.. Уйди!..

– Говори, супостат! Где жена? Убью как собаку!

– Почему немец должен знать, где чужие жены?

– Где твой «любовник»? Где этот вор проклятый? Я его зарежу!.. Убью!..

– Уймись, Василий Григорьич... Толком хочу знать...

– Обманщики, воры, сволочи! – продолжал, размахивая кинжалом, кричать Грязной.

– Тише! Не подобает царскому вельможе...

– Молчать!.. – толкнул немца в грудь Грязной. – Были в моем доме вы или нет?

– Не были... Будем завтра... как ты приказал, – залепетал испуганный Штаден, – ты перепутал.

Из рук Грязного выпал кинжал. Штаден услужливо нагнулся, поднял, обтер пыль с клинка, подал Грязному. С удивлением и опаскою отошел подальше. На Василии лица нет: побелел, глаза растерянно-неподвижные... «Где же она? Куда девалась? И кто те люди?»

Он быстро вскочил на коня, поскакал обратно в Китай-город, оставив в крайнем недоумении Генриха Штадена.

Сильвестра нет.

Адашева нет.

Анастасия умерла.

Брат Юрий тоже.

Митрополит Макарий преставился.

Курбский изменил.

Казанский поход, слава юных дней – все отошло в вечность.

Прощай, молодость. Прощайте, добро и мир. Прощай, вера в людей. Нет возврата былым чувствам радости и любви. Все рухнуло, обмануло! Завело в тупик! Вместо тихой, мирной заводи – бушующий поток, низвергающий то, что казалось незыблемым.

Дни и ночи бродит по своей опочивальне полуодетый, непричесанный, убитый горем царь Иван.

Кому верить?

«Андрей! Князь Курбский. Чего ради ты изменил царю?»

«Зачем? Чего тебе не хватало? Разве царь не ставил тебя выше всех своих воевод?! Никому тех тайн не открывал он, царь, какие были открыты тебе. Ужель тебе, князю, король литовский ближе родного государя? Ужель чужеземцы дороже твоему русскому сердцу, нежели свой народ? Не бесовское ли наваждение одурманило князя Андрея?»

Целые дни в хмуром раздумье бродит по дворцу Иван Васильевич и все думает... думает... И никак не может ответа найти на свои вопросы.

Ему теперь известно, что с Курбским бежали и его сообщники, и в их числе коварные дьяки Колыметы – змеиное отродье, отогревшееся под боком у царя, и другие.

Что за люди? Кто они?!

Враг. Курбский – враг. Иуда!

Иван Васильевич вслух произнес: «Иуда!», и на лице его застыла растерянная улыбка: «Неужто?»

И снова подступили к горлу слезы, и снова стало душно, трудно дышать. Кружка холодного пива не помогла. Никак не заглушить мысли об обидах. Снова жаль самого себя, как последнему нищему, бедняку, как одинокому, беспомощному изгнаннику, не имеющему ни приюта, ни друзей.

Воспоминания не дают покоя...

Обиды, оскорбления и всякое бесчиние бояр Шуйских, Пронских, Курлятева, Шемяки, Турунтая, Кубенского, Палецкого снова воскресли в памяти.

Как будто не в детстве то было, а теперь...

Вот лежит в гробу отравленная боярами мать...

Умирает в чулане от голода и неисходного сидения в железных оковах ближний друг и любимец его, малютки царя, Оболенский-Телепнев.

Берут опекуна князя Бельского... и убивают, убивают его на глазах ребенка, будущего царя.

Дьяку и верному слуге царевича Федору Мишурину отрубают голову...

За что? За то, что все эти люди заботились о сироте, об одиноком ребенке... О нем – будущем царе Иване!..

Мудрого митрополита Даниила, наставника великого князя, Шуйские лишают сана, изгоняют из дворца...

Не они ли подняли мятеж в Москве? Схватили на глазах самого Ивана Васильевича князя Петра Щенятева и выслали его из Москвы?! Бесчинствуя, не они ли метали камни в келью митрополита Иоасафа?

Сколько раз в присутствии его, отрока, нападали они на приближенных к нему сановников, насильственно врываясь во дворец с мятежной оравой новгородских боярских детей. И не они ли сеяли ненависть и измену в Новгороде, восстанавливая новгородцев против Москвы и великого князя?

И все же Курбский хуже их, гнуснее всех изменников!.. Да будет навеки проклято имя его! Собака!

Анастасия не любила Курбского. Чуяла благочестивая душа недоброе. Много раз приходилось обелять, всячески защищать перед ней изменника Курбского. Ей не по сердцу было упрямство князя, его усмешливость, его гордыня и витиеватость.

Никто так много не говорил о себе, как Курбский. Он тщеславен, честолюбив и вместе с тем скрытен. Анастасия не любила даже его походки, мягкой, неторопливой, какой-то осторожной, крадущейся, зловещей.

Анастасия так и говорила: «Опасайся Курбского». Но ничего этого тогда не замечал он, царь. Давно ли Малюта предупреждал? И ему не поверил! Словно сатана помогал изменнику затуманить глаза царя. Курбский!

Перед отъездом в Юрьев стоял он на площади, у собора Успенья, и, обнажив голову, целовал крест государю в присутствии митрополита.

Лицо его было правдивым; смирение, набожность и преданность звучали в словах его. Царь не взял с него письменной крестоцеловальной грамоты, как с других воевод.

«Увы мне! – опустившись в кресло и закрыв руками лицо, тихо, про себя, произнес Иван Васильевич. – Сбылось. Прости меня, Анастасия. Покарал меня Господь!»

Не любила покойная царица разглагольствований Курбского. «Не от чистого сердца те речи», – говорила она. Ей казалось, что ученостью и книжностью своею князь норовит ослабить прямые дела царя, заботы его о государстве. Царица уверяла, будто Курбский морочит ему голову. Знает, как государь любит книжность, и ради того, чтоб помешать ему, увести его в сторону, поднимает споры о древних пророчествах.

Царицыным словам не было веры тогда. А теперь – все это правда и правда. Если бы собрать красивые и мудрые речи, которыми Курбский щеголял перед царем, то можно было бы сложить целую гору из словес верности и чести – гору выше, прекраснее Арарат-горы!

И все это было обманом.

Курбский храбр. Сам царь видел его отвагу в боях.

Но что стоит его былая бранная храбрость, когда в последнем бою у Невеля четыре тысячи поляков побили предводимые им сорок тысяч? Что теперь, после измены, стоит вся его прежняя служба?