Изменить стиль страницы

Что делать?

Иван Васильевич и сам знает, что царица не любит детей покойной Анастасии Романовны, особенно после смерти ее собственного сына царевича Василия. Царь знает, что она бывает несправедлива к ним. Знает он и то, что дети его тоже не любят Марию Темрюковну, ревнуют отца к ней. А ему, отцу, жаль детей и жену, и любит он и жену, и детей.

Примешь на веру слова царицы – в слезах дети и их мамка: станешь на сторону детей – в слезах царица Мария.

– Покличь, мое чадо, шута Кирилку!..

Мальчик быстро побежал по коридору на половину царских шутов и скоморохов.

Иван Васильевич сидел в кресле мрачный, в глубоком раздумье: что делать? Отправить детей в Коломенское? Боязно! Однажды Ивана-царевича едва не сгубили. Спасибо колдуну. Отвел несчастье. Раскрыл злодеев. Четыре головы пришлось срубить на глазах у царевичей. Пускай знают царские дети, как надо поступать со своими врагами.

Царевич Иван вернулся, ведя за руку маленького, головастого, с вывернутыми ногами, чумазого шута Кирилку. На нем барашковый жупан, на голове остроконечный колпак с колокольчиком.

– Что же ты, дуралей Кирилка, не веселишь царевичей? Вот я тебя! – Царь со всей силою ударил посохом шута по спине.

Кирилка смешно подпрыгнул, колпак с него слетел, покатился по плечу. Из колпака выскочил котенок, сгорбился, взъерошился, зашипел.

Царь преувеличенно громко рассмеялся, рассмеялся и царевич.

Шут громко расхохотался. Царь опять ударил его своим посохом. Из кармана жупана выскочило еще два котенка.

Царевич хохотал до слез. Иван Васильевич смеялся, продолжая притворно казаться веселым.

– Веди его, Ваня, к мамке. Пускай потешит старуху! Да еще шута Картуньку прихватите...

Кирилка захлопал руками, будто крыльями, и запел петухом: «Ку-ка-реку!»

Царевич и шут побежали, обгоняя друг друга; Иван Васильевич захлопал в ладоши им вслед, громко смеясь.

Оставшись один, царь поднялся с кресла, раздумывая: идти ему к царице или нет? Пойти с укоризной, с попреком значит рассердить ее, слушать ее причитания и плачи... Нет! Он не в силах сегодня опять ссориться с ней.

На столе гусли и ноты новой стихиры... Царевич помешал! И царица, и царевич постоянно омрачают жалобами и слезами немногие минуты досуга. Ах, как бы хотелось где-то в тиши, вдали от семьи, от дворца, от бояр, уйти в книжное чтение и совершенствоваться в пении стихир!

Ноты принесли царю поп Федор, по прозванию Христианин, и певчий Иван Нос из школы новгородца Саввы Рогова. Оба они «были славны и пети горазды знаменному пению».

Царь с грустью глядел на эти листы, испещренные «пометами» и «фитами», показывавшими повышение или понижение звуков. Тут указано «пети борзо», тут «ровным гласом», а там – «тихо». Так бы хотелось разобраться в нотах, но... вот вдруг... сын!..

С тяжелым вздохом Иван Васильевич убрал гусли, бережно свернул ноты и положил их на полку.

В дверь тихо постучали.

Царь разрешил войти.

Малюта. Земно поклонился царю, боязливо глядя на него исподлобья.

– Прошу прощенья, батюшка государь. С недоброю вестью пришел я, милостивый отец наш и покровитель.

Иван Васильевич строго спросил:

– Опять «недобрые вести»? Доколе же?!

– Твое, государь, горе – наше горе!.. Твоя, батюшка царь, беда – наша беда... Мы, верные слуги, тебе неотделимо преданы.

– Ну что же. Благо, – довольный словами Малюты, улыбнулся царь. – Говори! Слушаю тебя, Лукьяныч.

Малюта опустил голову, смущенно переминаясь с ноги на ногу и теребя пальцами бороду.

– Не хотелось бы, великий государь, того и знать, что узнали мы, да и еще хуже – не хотелось бы докладывать тебе о том.

Голос его стал тусклым, сдавленным, будто у него застряло что в горле.

Царь насторожился. Плечо его передернулось. Глаза сощурились.

Чтобы скрыть свое беспокойство, он прошелся взад и вперед по горнице, заложив руки за спину.

– Ты, как вижу я, – медленно произнес он с натянутой усмешкой, – думаешь, будто я немощная женщина... пуглив... слезлив... Увы, Гриша... – качая головой, остановился он против Малюты, – приучили меня с детства ожидать одно худое... Хорошего мало видел я, тому свидетель сам Господь, – приучили, приучили... изверги. Однако говори. Не страшись напугать меня...

Иван Васильевич явно волновался, и слова его никак не согласовались с выражением лица. Малюта уже начал раскаиваться – зачем пришел; подождать бы еще, да и не лучше ли было бы царице о том доложить царю? Но она не хочет. Боится. Все боятся. Никто не решается...

– Ну, что там? Эй, голова, чего же ты?! – нетерпеливо крикнул царь, тяжело опустившись в кресло.

Малюта вздохнул всею грудью:

– Государь! Бог да сохранит тебя, да покарает изменников.

– Кто еще? – вскочив с кресла, дрожащими губами прошептал царь, страшно тараща глаза.

– Курбский...

– Что-о-о?! – крикнул Иван Васильевич чужим, тонким голосом.

– Князь Андрей Курбский с товарищами... Ускакали в Литву.

Царь сел, откинулся на спинку кресла: «Душно!»

С силою разодрал он ворот у кафтана и рубахи. На губах выступила пена. Лицо стало безобразным, посинело.

– Прочь! – прохрипел он. – Уйди. Сатана. Убью!

Малюта испуганно бросился к дверям.

– Стой! – раздалось позади него. – Не говори никому... Молчи. Казню... Прочь!.. Го..спо..ди!.. Что же это?! Дьяволы!!!

Плывут корабли.

Загадочное, бескрайное море.

На носу головного корабля «Иван Воин», в своем кресле на капитанском помосте, сидит Керстен Роде в кожаном пышном жупане. Бархатная шапка. Сабля. Глаза устремлены в ясное небо. Он шепчет молитву: «Хвала и благодарение Творцу Всемогущему, что вдохнул он в человека любовь, сообщил ему дар познания и умение во всем окружающем видеть жизнь, красоту и свободу». С недавних пор у Керстена появилась мирная склонность к созерцанию, к философскому размышлению.

И в самом деле, кругом все необычайно прекрасно: синее небо, украшенные зеленью скалистые берега, серебристое мерцание волн...

Андрей уже освоился на корабле и от всей души желал только одного: поскорее бы взяться за пушки. На земле его пушкари поработали на славу – поглядеть бы, как на море.

Погода плаванию благоприятствует, но некоторым купцам московским все равно не по себе. Они то и дело вынимают из-за пазухи взятые ими на дорогу маленькие иконки и усердно, торопливо молятся, растерянно, робким взглядом окидывая морские просторы. Путешествие это иным из них казалось божеским наказанием, которое в угоду царю следует нести со всем смирением и безропотно. Кое у кого из них пропала охота к еде: что ни съешь – мутит и рвет.

Роде и его товарищи посматривали на новичков в морском плавании с едва заметной усмешкой.

– Уж если Господь Бог рассудит мне живу остаться, часовню воздвигну на Лисьих Ямах... – оглядывая с унылым видом морские просторы, проговорил почтенный гость Иван Тимофеев.

– Полно, Иван Иваныч! Плавал я на оных ковчегах... Жив остался... Не всем же тонуть, кому ни то и торговлю вести надо... – усмехнулся Степан Твердиков. – Да и с незапамятных времен наш брат, русский гость, плавал по морям... Ничего. Бог милостив. Не страшись. А мне так по душе это море.

– А вдруг – хвать – и утонешь! – сострил Юрий Грек, играя лукавыми черными глазами. «Греком» его прозвали за «черномазость», а был он самым коренным ярославцем.

– Как сказать? Зарекаться бы не след. Верно. Но и моря бояться грешно... Без риска и торговли не бывает. Коли Господу Богу угодно будет и государю, так погибнем с честью, все вместе, и опасаться того не след... – глубокомысленно проговорил Твердиков, поднявшись с груды каната, и набожно перекрестился.

– Правильно, дядя Степан! Что тут?! Вон погляди на пушкарей да на стрельцов – веселые, бедовые и будто не в чужие края, а к себе в деревню плывут, – сказал один из купцов, дремавший дотоле у основания бизань-мачты [98].

– Зазноба будто вон у того, у старшего пушкаря, у Андрея, на Печатном дворе осталась, – улыбнулся Юрий Грек. – Вчерась он мне сам сказывал.