Изменить стиль страницы

Рассчитывать на достаточный литературный заработок Пушкин не мог. Пришлось считаться с советами Е. М. Хитрово и В. А. Жуковского. Пренебрегать покровительством царя было трудно. А царь через Жуковского, Загряжскую или непосредственно самому Пушкину, с которым он встречался в Царскосельском парке, давал понять, что желает видеть его у себя на службе. В конце июля Пушкин подал Бенкендорфу официальное заявление, в котором сообщал, что желал бы «заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках». «Не смею и не желаю взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина, но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III…»

Царь вовсе не собирался почтить Пушкина званием историографа, но приблизить поэта ко двору и связать служебными обязательствами он был не прочь. Поэтому разрешено было Пушкину заниматься в архивах, и он был зачислен на службу в государственную коллегию иностранных дел с чином коллежского секретаря и с жалованием в 5000 рублей в год. Сделка с поэтом была царю очень выгодна, и он, вероятно, самодовольно улыбнулся, подписывая приказ. Может быть, он вспомнил при этом о хорошенькой Наталье Николаевне, что более чем вероятно.

21 июля Пушкин писал П. В. Нащокину: «Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архиве, куда вход дозволен мне царем. Царь со мною очень милостив и любезен…»

На другой день он писал П. А. Плетневу с тем же доверчивым простодушием: «Царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем чтобы я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu'il est marie et qu'il n'est pas riche, il faut faire aller sa marmite» («Так как он женат и не богат, надо ему устроить его хозяйство»). И Пушкин замечает добродушно: «Ей-богу, он очень со мною мил…»

Мысль написать историю Петра Великого была давно уж в голове Пушкина. Еще в 1827 году он говорил А. Н. Вульфу: «Я непременно напишу историю Петра Великого, а Александрову — пером Курбского…» Слухи о том, что Пушкин намерен писать историю Петра и что царь официально ему это поручил, распространились очень скоро, и в письмах современников имеется целый ряд откликов сочувственных и враждебных. Среди неприязненных было мнение Е. Л. Энгельгардта, как всегда поминавшего лихом своего строптивого воспитанника: «Пушкин, говорят, занимается историей Петра Великого. Сомневаюсь, это не по нем…» Историю Петра Пушкин не написал, но работа в архивах натолкнула его на важные темы; некоторыми из них года через два он воспользовался.

VI

В середине октября Пушкины покинули Царское Село. Они поселились в Петербурге, сначала у Измайловского моста на Вознесенском проспекте, а 22 ноября переехали на новую квартиру в дом Брискорн[1039] на Галерной. 3 декабря Пушкин поехал в Москву, чтобы уладить свои денежные дела и обязательства по векселям. В Москве он остановился у П. В. Нащокина в Гагаринском переулке. Приятели обыкновенно, встретившись, шли вместе в баню, мылись, парились и спешили рассказать друг другу все, что их занимало. Кажется, более задушевного друга, чем Павел Воинович, у Пушкина не было. У друзей литераторов и стихотворцев были всегда задние мысли: иногда зависть, иногда самолюбие, иногда ревность… У Нащокина любовь к Пушкину была бескорыстна. А Пушкин любил Нащокина за его непосредственность, добродушие, понимание всех противоречий житейских, за его широкую натуру и рыцарскую прямоту. У Нащокина он отдыхал от светских условностей, от своего положения «мужа красавицы», от острот Вяземского и ребяческой болтовни Жуковского…

Пушкин уехал из Петербурга в тревоге, озабоченный и долгами, и своим все еще неопределенным положением в обществе и, главное, неустроенностью «семейного очага», о котором он мечтал. Наталья Николаевна была беременна. И это беспокоило Пушкина, а между тем прелестная Натали была в это время чрезвычайно занята своими светскими успехами. Однажды статс-дама Марья Дмитриевна Нессельроде[1040], жена министра иностранных дел, дочка министра Гурьева[1041], увезла Наталью Николаевну без ведома Пушкина на интимный бал в Аничков дворец[1042]. Пушкин, узнав об этом, пришел в неистовую ярость. В негодовании он наговорил знатной даме немало оскорбительных слов, полных сарказма и презрения. Мадам Нессельроде, ненавидевшая Пушкина за эпиграмму на ее отца, которую без достаточных оснований приписывали поэту, включила его имя в список своих злейших врагов. Этот скандал положил начало той ненависти, которую питали к Пушкину некоторые придворные круги, возглавляемые Марией Дмитриевной Нессельроде. Она была представительницей той международной олигархии, которая влияла на политику и дипломатию через своих единомышленников в салоне князя Меттерниха в Вене и здесь, в Петербурге, в доме министерства иностранных дел.

Мария Дмитриевна Нессельроде, плохо говорившая по-русски, вся проникнутая идеями австрийской политики, никак не связанная с русской культурой, дружившая с такими грязными интриганами, как Геккерен[1043], бесстыдная и циничная, была ненавистна Пушкину. Она была достойной спутницей своего супруга, графа Нессельроде, лакея Меттерниха.

М. Д. Нессельроде инстинктивно чувствовала, что Пушкин является выразителем какой-то иной культуры, глубоко враждебной тому международному осиному гнезду, в котором велась проповедь Священного союза. Мадам Нессельроде была, по уверению мемуариста, «совершенным мужчиной по характеру и вкусам, частию по занятиям, почти и по наружности». Барон Корф в своих записках говорит, что ее вражда была «ужасна и опасна». И вот она-то и стала главным врагом поэта. Она-то и повезла тайно от Пушкина его жену в Аничков дворец на интимный бал для удовольствия Николая Павловича Романова.

Приехав в Москву, Пушкин в тот же день послал коротенькую записку жене, а через день обстоятельное письмо. В этом письме, между прочим, он пишет: «Надеюсь увидеть тебя недели через две; тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец и, того гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате, и побереги себя…» В следующем письме от 10 декабря опять та же мольба — «во дворец не ездить и на балах не плясать».

Наталья Николаевна, по-видимому, худо следовала советам мужа, и он повторяет в письмах свои увещания: «не дружи с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством».

Дела с векселями худо ладились. Время проходило зря. У Нащокина в доме был такой беспорядок, что Пушкин не находил себе места, и у него голова шла кругом. С утра до ночи у Павла Воиновича толпились игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, заимодавцы… «Всем вольный вход; всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного — что делать? — жалуется Пушкин. — Между тем денег у него нет, кредита нет — время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле меня бесит…» «Вчера Нащокин, — заключает свое письмо Пушкин, — задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит…»

22 декабря Пушкин выехал из Москвы в Петербург. Новый, 1832, год не предвещал ничего хорошего. В первых числах января Пушкин в письме к Нащокину опять говорит все о том же, стараясь шуткой прикрыть свое мучительное беспокойство: «Жену мою нашел я здоровою, несмотря на девическую ее неосторожность. На балах пляшет, с государем любезничает, с крыльца прыгает. Надобно бабенку к рукам прибрать…»

А Бенкендорф, в свою очередь, был озабочен тем, чтобы «к рукам прибрать» поэта. Как смел Пушкин напечатать в альманахе «Северные цветы» стихотворение «Анчар, древо яда»? В том же альманахе были напечатаны и другие стихи, но Третье отделение заинтересовалось только «Анчаром». Пушкин ответил Бенкендорфу, что он не считал себя лишенным права печататься на общих основаниях с разрешения цензуры. Но Бенкендорф настаивал на том, что все предварительно надо представлять ему для просмотра. В эти дни как раз был запрещен журнал «Европеец»[1044] за статью «XIX век». В литературной статье Ив. Киреевского жандармы усмотрели политическую аллегорию. Автор пишет «просвещение», а жандармы читают «свобода»; он пишет «деятельность разума», а они читают «революция» и т. д. То же самое случилось с «Анчаром». В нем усмотрели преступный тайный смысл. Шеф жандармов не случайно обратил внимание на это замечательное стихотворение. Поэт в сильных и лапидарных ямбах рассказал о жертве, которую приносит для своего владыки ревнитель державной власти. Те стрелы, которые предназначаются для врагов царя, не всегда ли отравляют своим ядом верного раба? И поэт, ревнующий о славе Левиафана, не погибнет ли, как этот несчастный раб?