Изменить стиль страницы

В эти дни как раз кто-то неосторожно в присутствии Пушкина процитировал стихи из «Гавриилиады», и это напоминание о ней оскорбило поэта. «И ежели в нем еще иногда прорывались наружу неумеренные страсти, — пишет Юзефович о Пушкине, — то мировоззрение его изменилось уже вполне и бесповоротно…»

Возможно, что М. В. Юзефович в известной мере был прав, но как бы ни изменилось мировоззрение Пушкина, «неумеренные страсти» продолжали еще волновать буйное сердце поэта до конца его дней.

Здесь, на войне, как это ни странно, поэт чувствовал себя лучше, чем в мирной обстановке. «Лагерная жизнь очень мне нравилась, — признается он, — пушка подымала нас на заре. Сон в палатках удивительно здоров. За обедом запивали мы азиатский шашлык английским пивом и шампанским, застывшим в снегах таврийских…[851]»

Пушкин был свидетелем нескольких боев с отступавшей турецкой армией. Неприятель не оказывал серьезного сопротивления. Наконец, русские заняли Гассан-Кале[852], который считается ключом Арзрума. «27 июня, в годовщину Полтавского сражения, в б часов вечера русское знамя развилось над арзрумской цитаделью[853]».

Пушкин вместе с генералом Раевским въехал в город. Турки с плоских кровель угрюмо смотрели на завоевателей. Армяне радостно шумели, толпясь на улице. Мальчишки бежали за войсками, крестясь и повторяя: християн! християн!..

Когда поэт вернулся в лагерь, он нашел там взятых в плен турецких пашей. «Один из пашей, — рассказывает Пушкин, — сухощавый старичок, ужасный хлопотун, с живостью говорил нашим генералам. Увидев меня во фраке, он спросил, кто я таков. Пущин дал мне титул поэта. Паша сложил руки на грудь и поклонился мне, сказав через переводчика: благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу[854]. Он не имеет ни отечества, ни благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли и ему поклоняются».

В средине июля в Арзруме появилась чума. Пушкин испугался карантинов, да и сама чума внушала ему беспокойство. Однако он пошел бродить по базару, не желая подчиняться дурному впечатлению. Он остановился перед лавкою оружейного мастера. Вдруг кто-то ударил его по плечу. За ним стоял ужасный нищий. Он был бледен как смерть. Красные глаза его гноились. Мысли о чуме опять мелькнули в воображении поэта. Странное любопытство, однако, превозмогло в Пушкине отвращение и страх. На другой же день вместе с врачом поэт отправился в лагерь зачумленных. Турки, которые безбоязненно раздевали больных и ухаживали за ними, удивили его. «Признаюсь, — писал он, — я устыдился моей европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в город…»

19 июля Пушкин пришел к графу Паскевичу, чтобы с ним проститься. Многие знали, что поэт и здесь, в лагере полководца, находится под политическим надзором. Естественно, что распространились слухи, будто бы Пушкин вынужден был покинуть армию по требованию Паскевича. Однако сам поэт в своих записках рассказывает о своем отъезде совсем не так. «Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий, — пишет он, — но я спешил в Россию… Граф подарил мне на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего странствования вослед блестящего героя по завоеванным пустыням Армении. В тот же день я оставил Арзрум».

На обратном пути во Владикавказе Пушкин встретил Р. И. Дорохова[855], сына известного партизана 1812 года, и М. И. Пущина. Оба ехали на воды лечиться от ран, полученных ими в походе на Арзрум.

«У Пущина на столе нашел я русские журналы, — пишет Пушкин. — Первая статья, мне попавшаяся, была разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи… Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве».

III

«Полтава» Пушкина, напечатанная за месяц до его поездки на Кавказ, стоит на важном рубеже его биографии, хотя, в сущности, уже «Борис Годунов» определил собою новый путь в творчестве поэта. Только цензура царя, задержавшая выход в свет «Бориса Годунова», дала повод критикам недоуменно разводить руками при появлении «Полтавы»: что случилось с певцом «Бахчисарайского фонтана» и прочих сладкогласных творений? Откуда этот суровый и на слух тогдашних зоилов прозаический стих? Для самого Пушкина трезвость и строгость поэтического стиля были не новы, они уже выражены вполне в «Комедии о Московском Государстве».

Пушкина раздражало тупое непонимание его хулителей. Это видно из его письма П. А. Плетневу, которое он послал ему, вернувшись с Кавказа. Критики упоминают о «Мазепе» Байрона[856]. Но тема поэмы Байрона совсем иная. «Байрон знал Мазепу только по вольтеровой истории Карла XII[857]. Байрон поражен был только картиной человека, связанного на дикой лошади и несущегося по степям. Картина конечно поэтическая…» Но все это ничего общего не имеет с замыслом Пушкина: «Сильные характеры и глубокая трагическая тень, набросанная на все эти ужасы, — вот что увлекло меня…»

Пушкину казалось, что критики единодушны в своем отрицательном отношении к «Полтаве». Хвалебных отзывов поэт не замечал. Однако мнения современников были разнообразны. Это отметил «Московский телеграф». Ксенофонт Полевой[858], усматривая в поэме большие достоинства, подчеркивал народность поэмы. Хвалебные статьи были в «Атенее»[859] и в «Деннице»[860], где о поэме писал Ив. Киреевский. Едва ли не самый враждебный отзыв[861] был в «Вестнике Европы» в статье Надеждина. «Северная пчела»[862], сначала приветствовавшая поэму, позднее, в лице Булгарина, объявила о полном падении таланта Пушкина. Позднейшие попытки истолковать враждебные критические отзывы о «Полтаве» политическими соображениями лишены всяких оснований. Современники вовсе не усматривали в «Полтаве» ничего реакционного. Никому в голову не приходило, что Пушкин полемизирует будто бы в «Полтаве» с декабристами[863]. Недаром демократически настроенный Кс. Полевой хвалит «Полтаву». В «Деннице» Максимовича[864] Пушкин поместил «Отрывки из рукописи»[865], где он высказывается по поводу «Полтавы»: «Habent sua fata libelli[866]. Полтава не имела успеха. Вероятно, она и не стоила его, но я был избалован приемом, оказанным моим прежним, гораздо слабейшим произведениям; к тому же это сочинение оригинальное, а мы из того и бьемся…»

Любопытно, что иные зоилы почему-то находили пушкинского Мазепу глупым. Пушкин, отвечая этим критикам, говорит: «Что изобразил я Мазепу злым, в том каюсь. Добрым я его не нахожу, особенно в минуту, когда он хлопочет о казни отца девушки, им обольщенной. Глупость же человека оказывается или из его действий, или из его слов. Мазепа действует в моей поэме точь-в-точь как и в истории. Речи его объясняют его исторический характер. Недовольно, если критик решит, что такое-то лицо в поэме глупо: нехудо, если он чем-нибудь это и докажет…»

Это замечание Пушкина остается в силе и до наших дней.

Трагедия поэта заключалась в том, что он перерос интересы и вкусы своих читателей. В своей заметке[867] о судьбе Баратынского Пушкин говорит то же самое, что он мог бы сказать о своей собственной судьбе: «Юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели все те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни…» А примерно за год до того Баратынский писал Пушкину о читателях по поводу появившихся двух глав «Онегина»: «Высокая простота создания кажется им бедностью вымысла… Я думаю, что у нас в России поэт только в первых незрелых своих опытах может надеяться на большой успех…»

Само собою разумеется, что это «охлаждение» публики к поэзии Пушкина объясняется не только ее непониманием новой, более совершенной поэтической формы, но и кругом тех идей, интересов и тем, коими вдохновлялся теперь поэт. Вот эта идейная высота зрелого Пушкина не удовлетворяла и даже обижала в равной мере и Надеждина, и Булгарина, несмотря на различие их политических и социальных позиций.

На Кавказе, в палатке Раевского, жить было легче и приятнее. Здесь, в «мирной» обстановке, Пушкин изнемогал под тяжестью жандармских приказаний и выговоров, журнальной брани и неудачных попыток как-нибудь устроить свою личную жизнь.