Черный блюзмэн. Черный блюз. Блюз по-черному.

Да кто его не знает?

Она ушла, почему, почему – поет. Мне так тяжело одному – поет.

И все, все его знают.

Певца трудно не: заметить. Он сидит на пустом ящике прямо посередине тротуара. Его деревянная нога удобненько вытянута, а на другой, настоящей, он отбивает такт и ею же подпирает гитару. Джо, наверное, думает, что эта песня про него. Ему приятно об этом помечтать. О, как хорошо я его знаю! Я видела, как он кормил бездомных котят, до которых никому нет дела, кроме него, но меня это ни на минуту не ввело в заблуждение. Чего стоит одна его манера, Выйдя на улицу, поправлять шляпу: немного на лоб и влево. Не то чтобы совсем набекрень, а так, знаете ли, слегка. И в какой бы ситуации он не оказывался: отчищал ли ботинок, вляпавшись в кучу конского навоза, или важно входил в шикарный отель, где он работал, шляпа его всегда была на этом самом месте. Джемпер, надетый под пиджак, аккуратно застегнут на все пуговицы, но мысли его – нет, мысли бродят где попало. Вот он косит глаз на влюбленную парочку, топчущуюся на углу. У них есть то, что нужно и ему. В его чемоданчике с образцами товаров фирмы «Клеопатра» нет почти ничего для мужчин – вот разве что присыпка, чтобы пудриться после бритья, все остальное для женщин. Так что он не обделен женским обществом, он имеет законное право болтать с женщинами, смотреть на них, флиpтoвать или что там еще у него на уме.

Еще он жалеет себя за то, что он такой верный муж. И раз его выдающаяся добродетель не оценена должным образом и никто не собирается оказывать ему особые почести, жалость к себе превращается в негодование, которое ему трудно осмыслить, но нетрудно перенести на сияющих молодостью и силой крутых парней, тусующихся на перекрестках. Берегитесь. Берегитесь верного мужа пятидесяти лет. Именно потому, что он никогда не заводил романов на стороне, потому, что наметил себе для любви одну какую-нибудь девицу, он считает себя свободным. Свободен? Ну да. Мертвых, конечно, не воскресит и весь свет одной рыбиной не накормит, ну а дичь какую-нибудь выкинуть – это да, свободен.

И никуда ему от этого не деться, можете мне поверить. Он последует по своему пути так же верно, как иголка по бороздкам граммофонной пластинки. Все кругом и кругом по городским улицам и закоулкам. Город, он таков – вертит тобой как хочет, и что он вздумает, то и будешь делать, и поведет тебя улица, куда не желаешь. Впрочем, считай, что ты свободен как в дремучем лесу, никто не возбраняет. Только вот дремучих лесов-то и нет, нет лесов-то, а по газонам ходить разрешается только в том случае, если не запрещается. Город вывел тебя на дорогу, и тебе не удастся с нее свернуть. И что бы с тобой ни случилось, разбогатеешь ты или нет, будешь загибаться от болезней или доживешь до цветущей старости, ты вернешься туда, откуда начал и будешь желать того, что ни у кого надолго не задерживается: молодой любви.

Это, конечно, Доркас. Из молодых, да из ранних. Сласть, принадлежавшая лично Джо, – его конфетка. Конфеты и кларнеты самое лучшее в Городе, если вы молоды и только что приехали сюда. Кларнеты и то называют лакричными палочками. Но Джо живет в Городе уже двадцать лет, и молодость его позади. Я отношу его к разряду тех мужчин, которые задерживаются в развитии где-то перед шестнадцатью годами. И пускай он застегивается на все пуговицы и носит башмаки с круглыми носами, он, как был, так и остался подростком, смеющимся от радости, если сунуть ему конфетку. Он любит долгоиграющие мятные леденцы и почему-то считает, что и остальные их тоже обязаны любить. Угощает ими Джистановых сыновей, играющих у дороги, хотя по их рожицам видно, что они предпочли бы шоколад или что-нибудь с арахисом.

Вот интересно. Работать в «Виндемере», где столько всего вкусного, и тратить на липкие залежавшиеся леденцы почти столько же, сколько стоит комната, которую он снимает, чтобы потрахаться в свое удовольствие. Чтобы полакомиться из своей личной коробки с конфетами.

Крыса. Ничего удивительного, что все так вышло. Но ведь могло быть и по-другому. Если бы он хоть на часок перестал бегать за своей шустрой девицей по всему городу и поговорил бы со Стаком или Джистаном или еще с кем-нибудь, кому это небезразлично, неизвестно, куда бы повернула эта история.

«Не тот случай, чтобы делиться с приятелем. Вообще-то мужики любят порассказывать друг другу о своих похождениях. Выложат все как есть. А все потому, что на женщину им наплевать, им все равно, что о ней люди подумают. Правда, я кое-что рассказал Мальвоне, потому что без этого было никак нельзя. Но говорить с мужчиной? Ну нет. Джистан просто бы посмеялся и перевел разговор на другую тему. А Стак посмотрел бы себе под ноги, сказал бы, что я влип и прописал бы мне дозу спиртного для поправки дела. С ними я бы ни за что не стал говорить о ней. Может быть, с близким другом, кого я знаю очень давно, с Виктори, но даже будь у меня такая возможность, сомневаюсь, что я бы смог ему рассказать. А если я не могу сказать ему, то, значит, и себе не могу. Не знаю, что сказать. Я ее увидел, когда она покупала конфеты, и это было сладко. Нет, не только конфеты – все вокруг. Конфету ты лижешь или там сосешь, потом глотаешь, и нет ее. Тут было другое – будто голубая вода, белые цветы и воздух весь из сахарной пудры. И будто мне обязательно надо попасть туда, где все это смешано в правильной пропорции. Туда, где Доркас.

Когда я пришел в эту квартиру, у меня было только какое-то безымянное воспоминание, да и не думал я ни о чем в тот момент. Она открыла дверь. Прямо мне открыла, и запахло кексом и жареной курицей. Вокруг столпились женщины, я стал им показывать, что я принес, а они смеялись и проделывали свои обычные женские штучки: снимали с меня пушинки, клали руки мне на плечо, усаживали на стул. Это они так чинят человека, если им кажется, что что-то внутри него сломалось и нуждается в починке.

Она не посмотрела на меня и ничего не сказала, но я чувствовал ее все время и, не глядя, мог сказать, где она находится. Она стояла, опершись о спинку стула, а женщины шли из столовой, чтобы пошутить со мной и починить меня. Кто-то окликнул ее по имени Доркас. Больше я ничего не слышал. Я остался показать, что у меня с собой, нет, не пытаться всучить им свой товар, а как бы они сами его покупают.

Нельзя давить на людей. Что я действительно умею продавать, так это надежность и спокойствие. Облегчаю клиенту жизнь. Как в «Биндемере» – я там официантом работаю. Столики обслуживаю. Я всегда рядом, но только если нужно. А так меня нет. Или, скажем, подаю в номера приношу виски под видом кофе. Тогда, когда надо, и ни минутой позже. Или, к примеру, женщина намерена выпить четыре стакана, но ей не хочется каждый раз оповещать об этом. Надо подождать, когда она выпьет две трети, и долить. Б результате она пьет один стакан, а он платит за четыре. Деньги не умеют говорить, умеют только шептать: один раз, когда кладешь их в карман, а другой – когда вынимаешь.

Я был готов ждать, готов к ее равнодушию. Плана у меня никакого не было, да я бы и не смог его выполнить – голова кружилась, то ли, как мне казалось, от лимона, то ли от запаха пудры, смешанного с женским потом, легким, солоноватым, негорьким, как бывает мужской. До сих пор не знаю, что толкнуло меня заговорить с ней.

Могу себе представить, что обо мне говорят. Что я держал Вайолет для мебели, которую не выбрасывают из привычки, хоть и приходится каждый день придумывать, чем бы еще таким ее подпереть, чтобы она не рухнула. Не знаю. После Виктори я ни с кем по-настоящему не сходился. Джистан и Стак хорошие друзья, но не сравнить, если знаешь кого с рождения и вместе вырос. Виктори я бы рассказал. А Джистан и Стак, что бы я им ни говорил, все равно это было бы неправдой. И вообще я ни с кем не мог говорить, кроме Доркас, я говорил ей вещи, о которых и себе-то не мог сказать. С ней я был совсем новенький, будто заново родившийся. До встречи с ней я менялся семь раз. В первый раз это было, когда я сам дал себе имя. Никто другой не удосужился об этом позаботиться, да никто и не знал, как меня следует назвать.