Изменить стиль страницы

Так что по мере продвижения (курьер, согласно должности, в первой телеге, а старина Флэши со своим эскортом во второй) мы постоянно видели стоявших по обочинам крестьян как мужского, так и женского пола в подвязанных кушаком рубахах и драных обмотках. Молчаливые, неподвижные, они пристально глядели на нас. Это тупое назойливое внимание действовало мне на нервы, особенно на почтовых станциях, где у них была привычка сбиваться в группы и, не произнося ни слова, глазеть на нас. Они очень отличались от виденных мной крымских татар, бывших живыми, высокими, хорошо сложенными людьми, хотя женщины у них и уродки. По сравнению с татарами степные русские — народ мелкий, напоминающий обезьян.

Естественно, мне тогда было невдомек, что все эти люди — рабы. Да, самые настоящие белые рабы-европейцы — в это не так-то просто поверить, пока не увидишь собственными глазами. Так было не всегда: насколько я понял, введением крепостничества русские крестьяне обязаны Борису Годунову, который известен большинству из нас как тот здоровенный детина, часа полтора раздирающий глотку в опере, прежде чем умереть. Крепостничество означает, что крестьяне являются собственностью того или иного аристократа или помещика, имеющего право продавать и покупать их, сдавать в наем, сечь, сажать в тюрьму, отбирать их добро, скот и женщин когда заблагорассудится — в общем, делать все, не исключая нанесения увечий и лишения жизни. Хотя закон формально запрещает последние процедуры, владельцы все равно занимаются этим — я сам видел.

Крепостные все равно как негры в Штатах — даже хуже, потому что они, похоже, даже не догадываются о своем рабстве. Они рассматривают себя как людей, прикрепленных к земле, — «мы — ваши, а земля — наша» ходит у них поговорка, — и по традиции имеют свой кусок пашни, на котором могут работать три дня в неделю. Другие три, как подразумевается, принадлежат господину, хотя, где бы ни приходилось мне бывать, на барина они трудились по шесть дней, выгадывая для себя лишь один, да и то при удаче.

Вам покажется невероятным, что каких-нибудь сорок лет назад в Европе могли обращаться так с белыми людьми: бить палками и плетью по десять раз в день, а то и кнутом (что гораздо страшнее), или отправлять на годы в Сибирь по капризу хозяина, от которого требовалось только оплатить из своего кармана расходы на пересылку. Им могли надеть на шею колодки; помещик забирал их женщин к себе в гарем, а мужчин отправлял в солдаты, чтобы без помех попользоваться их женами; их детей продавали на сторону — и при этом считалось, что крестьяне должны быть благодарны своему господину, и в буквальном смысле обязаны простираться перед ним ниц, называть «отцом», биться лбами об пол и целовать ему сапоги. Я видел, как они это делают — прямо как наши кандидаты в парламент. В свое время мне пришлось повидать множество человеческих бед и лишений, но судьба русских крепостных поразила меня больше всего.

Сейчас, конечно, все изменилось: в шестьдесят первом году, буквально несколько лет спустя после моего там пребывания, они освободили крепостных, и теперь, как я слышал, все стало еще хуже, чем раньше. Понимаете ли, Россия зависела от крепостничества, и освобождение нарушило равновесие — кругом жуткая нищета, экономика полетела в тартарары. Еще бы, в прежние времена помещики, хоть из личной корысти, были заинтересованы, чтобы их крестьяне не подохли с голоду, но после освобождения какой им в том прок? Впрочем, все это чепуха — русские всегда хотели быть рабами — так же, как большая часть остального человечества, просто у русских это желание выражено более ярко.

К слову сказать, вид у них был чертовски рабский. Помню, как я первый раз увидел крепостных, в первый день после выезда из Таганрога. Дело было на крошечной почтовой станции: какой-то чиновник наказывал крестьянина — не известно за что — и тот здоровенный детина просто стоял и беспрекословно сносил удары тростью от человека, вдвое меньше его ростом, не смея даже пошевелиться. Вокруг собралась маленькая толпа из крепостных — уродливых, грязных оборванцев в грубых полотняных рубахах и штанах, их жен и нескольких растрепанных ребятишек. И они просто глядели, и всё: словно тупые, безмозглые скоты. А когда коротышка-чиновник сломал трость, он пнул крестьянина и велел ему проваливать, и детина покорно заковылял прочь, а прочие потащились следом. Создавалось ощущение, что они вообще ничего не чувствуют.

О да, когда осенью пятьдесят четвертого я открывал для себя великую Российскую империю, она была поистине славным местечком: огромное необустроенное пространство, управляемое кучкой землевладельцев, сидящих на шее многочисленного получеловеческого-полуживотного населения, с дьяволами-казаками, призываемыми в случае необходимости поддержать порядок. Эта была жестокая, отсталая страна, ибо правители боялись крепостных и отрицали все, что вело по пути образования и прогресса — даже железная дорога вызывала подозрения — вдруг как ею воспользуются революционеры? А недовольство бурлило повсюду, особенно среди тех крестьян, которые сумели хоть чего-то добиться; но чем громче слышался ропот, тем сильнее давила железная длань властей. «Белая жуть», как называли там секретную полицию, была вездесуща — все население было у нее под пятой, каждому полагалось иметь паспорт, вид на жительство — без этой бумажки ты был никем, не имел права на существование. Даже знать опасалась полиции, и именно от одного из помещиков я услышал, что русские говорят про тюрьму:

— Только там мы можем спать спокойно, поскольку только там нам не грозит опасность. [XXI*]

Страна, по которой мы путешествовали, очень подходила населяющим ее людям — в самом деле, стоило вам увидеть ее, и вы бы поняли, почему они такие. Мне и раньше приходилось видеть огромные пространства: американские равнины вдоль старинного фургонного тракта к западу от Сент-Луиса, с шепчущей травой, колышущейся от горизонта до горизонта, или саскачеванские прерии в пору кузнечиков — пустынное бурое пространство под бескрайним небом. Но Россия больше: там неба нет — только бездонная пустота над головой, нет и горизонта — он тает в далекой дымке, есть лишь бесконечная, миля за милей уходящая вдаль пустыня, покрытая выжженной солнцем травой. Немногочисленные жалкие деревушки, каждая с покосившейся церковкой, только усиливают ощущение безлюдности этой огромной равнины, самой своей пустотой подавляющей в человеке волю, — здесь не найти холмов, на которые можно взобраться или хотя бы дать уму пищу для воображения. Не удивительно, что люди здесь так покорны.

Я изнывал от скуки: мы тащились, не имея иных занятий, как выглядывать, не появилась ли следующая деревня; мокли под дождем и пеклись на солнце, иногда укрывались от шквальных порывов ветра, опустошающих степь, — казалось, тут можно наблюдать все погодные явления разом и все ненастные. В качестве развлечения можно, конечно, было попытаться определить, чем воняет сильнее: чесноком от дыхания возницы или дегтем от колесных осей; или наблюдать, как ветер гоняет туда-сюда комки травы под названием «перекати-поле». Знавал я скучные, тягостные путешествия, но это выходило за все границы — наверное, я бы предпочел пешком идти через Уэльс.

Признаться по правде, мне стало казаться, что Россия — отвратительная страна, с грубым, темным народом и природой ему под стать; тут начинаешь терять ощущение времени и пространства. Единственным отдыхом были остановки на станциях — жалких, засиженных мухами местечках почти без удобств и с отвратительной едой. В Крыму вам дадут отличной говядины по пенни за фунт, а тут есть только stcheeили borsch, [49]то есть суп из капусты, каша с кониной да сдобные печенья, причем последние — единственно съедобные из всего перечисленного. Только они и местный чай не дали мне умереть с голоду; чай здесь хорош, если, конечно, вам подадут «караванный чай», то есть китайский и лучшего качества. Зато здешнее вино, как по мне, способны пить только moujiks. [50]

Так что настроение мое продолжало ухудшаться, но окончательно его добило происшествие, случившееся в последний день нашего путешествия, когда мы остановились в большой деревне, верстах всего лишь в тридцати (около двадцати миль) от Староторска — поместья, предназначенного для моего размещения. По существу, событие не слишком отличалось оттого избиения крестьянина, которое мне довелось наблюдать, но все же оно само, как и человек, в него вовлеченный, заставили меня осознать, что за ужасная, варварская, до отвращения жестокая страна эта Россия.