Ее глаза гаснут, словно свет умирающего дня, и мне становится грустно и немного стыдно. Зачем? И что я вообразил? От чего собираюсь спастись? Дурак, ей-богу… Но уже поздно. Она сухо жмет руку:
— Провожать не нужно, мне недалеко.
И уходит, гордо вскинув голову. Хороша, черт возьми… Только шея коротковата… Или нет, ошибся. Лебединая. Ну и в самом деле — дурак…
В счастье всегда горечь… Какая сладость в жизни сей земной печали не причастна…
Мои усилия оказались напрасными. Джон постанывает рядом, словно собака, которой отдавили лапу. Бедный Джон…
И три сна — всегда одни и те же: степью летит вертолет, и человек в проеме с тяжелой двустволкой в руках… Или нет — у него «АКМ», Калашников-модерн, он выцеливает стаю волков внизу — где им против вертолета… Ниже, ниже, выстрелы опрокидывают зверей, рвут на куски, они рычат в предсмертной муке и замирают на желтой траве — серые комочки бывшей жизни…
Но один — он смотрит, смотрит и не умирает… Он смотрит на меня.
Человек с автоматом в проеме вертолета — это я…
Просыпаюсь. Ведут длинным коридором, впереди — льдина, припорошенная легким снежком, и меня ведут, ведут, и тяжелая палка в руке, дубина оттягивает мне руку, и белые комочки на льдине — тюлени-бельки поднимают головы и смотрят на нас, а мы все, бригада охотников, — бьем их изо всех сил, и они застывают бессильно и безмолвно…
Мех, какой великолепный, мягкий у них мех…
Коридор кончается, бестеневые лампы мертво высвечивают белое детское лицо, это, кажется, девочка, Господи, да ведь она ни в чем не виновата…
И рядом еще один стол, каталка, точнее, с нее перекладывают другую девочку, у нее закатившиеся глаза, синие белки словно вечерний свет за окном…
— Внимание… — голос как по радиосвязи: верещащий, ненатуральный. — Начинаем…
Начинаем… Что, с кем и зачем, зачем…
Начинаем… О, Господи…
И вдруг словно прорыв в облаках, краешек синевы так раздражительно, невсамделишно свеж и ярок…
Я заканчивал дежурство, обыкновенное, бессмысленное и пустое — как всегда. Какие-то люди с визгливыми голосами, и слово «дай», и «вы должны» — чаще всего. Будто и нет других слов в угасающем языке умирающей страны.
Женщина, перевязанная пуховым платком крест-накрест (из фильма о гражданской войне), кривит ртом и всхлипывает — избила соседка за преждевременно выключенный чайник.
Страдающий алкоголик с синим, вывалившимся до груди языком — неужели у человека такой длинный, такой неприятный язык? — просит «полстакана за любые деньги». Денег у него нет, и слова он произносит просто так.
Голова идет кругом, сквозь туман прорывается телефонный звонок.
— Зотов, послушай, — это Темушкин, дежурный.
— 32-е, помдежурного Зотов.
В трубке слышно тяжелое дыхание, старушечий голос робко произносит:
— Милиция, что ль?
— Милиция, что вам нужно?
— Сегодня в два часа на Ваганьковском — 21-я аллея, 3-й ряд — похоронили девочку. Поинтересуйтесь.
— Как ваша фамилия?
— Без надобности. Поинтересуйтесь.
— Как фамилия умершей? От чего она скончалась?
— Сам, сам, милый, все сам, до свидания тебе, сынок… — Но мне почему-то показалось, что старушка… усмехнулась. И кажется мне: вижу, как ползет эта усмешка по ее высохшим, бесцветным губам…
Доложил Темушкину, он широко зевнул:
— Девочка, говоришь? Жаль девочку…
— Мне ехать? Или зам по розыску доложить?
— Не ехать. Не докладывать. Успокоиться. Багрицкого читал? Романтика уволена за выслугою лет, так-то вот…
Темушкин любит изначальную советскую поэзию. Он длинный, нескладный, небритый и хриплый. Я дежурю с ним всегда. Он ничему не учит. «Среднюю спецшколу милиции закончил? Ну и славно…»
Пытаюсь спорить:
— Товарищ капитан, но ведь звонок странный.
— Так точно, у нас вся жизнь странная. Того нет. Сего. Начуправления — дурак. И начглавка — дурак. И начотделения — ума палата. В мясном — мяса нет. В рыбном — рыбы. Депутаты болеют поносом все подряд. Что еще? А, девочка умерла? А шарик все летит…
— Скучно вам, господин капитан.
— Ага, — посмотрел на часы. — Свободен, Зотов. А что ты думаешь о предверхсовета? Ведь тоже, а? — Посуровел: — Зотов, преступность стала соком жизни. И жить не хочется, если по совести… Кореш звонил: на Петровке подходит хмырь, то-се, такой-то у вас в разработке? Ну чего тут… задержать? Так ведь бессмыслица. Хмырь: «25 кусков в этом кейсе». Кореш ему под ноги плюнул и ушел. Но на всякий случай руководству доложил. На другой день сидит в кабинете, стук, он: «Войдите». Входит хмырь: «Ну зачем вы, право… Вот, в кейсе 50 кусков». — «Я вас задерживаю». — «Ну да?» — удивился, кейс открыл — он пустой. Кореш хмыря выгнал (а ты допер, как он в главк прошел?), к руководству: так, мол, и так. А руководство сердито: «Вы почему оного гражданина не задержали?» Так-то вот… А ты говоришь — девочка умерла…
Я почувствовал… Нет: я ощутил, как материализуется безразличие. Огромный серый кирпич — тонны две. Прав капитан. Мы служим ерунде, не в первый раз замечаю. В спецшколе преподаватель оперативной тактики говорил: «В нашем деле агент должен работать втемную. Мы не шикарные, не госбезопасность. Наша агентура — сволочь, все подряд, поняли?»
Серая скука… На календаре — 14 мая 19… года…
Вышел на бульвар, вечер, тишина, россыпь огней и мягкий шелест троллейбусов. На одной стороне — новый МХАТ, на другой — старинный театр и церковь Христова в мерзостном запустении. Моя соседка — актриса. «Еврейская жена» — так она себя называет, ее муж — зубной техник. Типичная нацпрофессия… Спросил: «А что, и в самом деле тяжко?» Ответила: «Муж — в среде, ему наплевать. А мой режиссер говорит, что ее театр — явление сугубо славянское. У нас-де инвалидов 5-й группы нет. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»…
Черт их разберет… В Высшей школе преподаватель социальной психологии заметил как-то, понизив голос: «Есть мнение, что этот народ — ось мира. Был ею и станет вновь. Каково?» Я сказал, что мне все равно. Он усмехнулся: «Покайся в предках, Зотов. У тебя наверняка не все в порядке…»
А девочка умерла… Любопытно, на кой ляд звонила эта бабушка? Было в ее голосе что-то такое… Такое-эдакое. Правда была, ей-Богу. И что делать?
И вдруг я понял: просто все. Надобно сесть на «тролляйбус», как говорит соседка по лестничной клетке Клавди́я, и через десять минут в глубине тихой улочки высветлятся пилоны старинных ворот. Ваганьково кладбище, последний приют…
Утром я решил сначала зайти на Петровку — сам не знаю почему… Пожилая красотка не шла из головы, и все каблучки-каблучки — стук-стук-стук… Ох, подполковник, ох, чекист-оперативник, середняк ты, быдло, и никогда тебе не светило ПГУ или то, что знаток Баррон из США называет «I-C-8» — террор.
Впрочем, зачем мне террор? Я вообще думаю, что террор бессмыслица, это еще Ленин утверждал… (Здесь есть вопрос, конечно, так как сам Ильич отдавал приказы об убийствах сплошь и рядом, и тем не менее…).
Господи, не состоялась карьера. Денег мало, пайков нет, заказы — дерьмо, и только скука правит бал…
Встретил местный — лет 25-ти, уже капитан, очень надеется выбраться отсюда хотя бы в собственно армейскую контрразведку, милиция во всех отношениях — свинство без предела. Сергеев Костя его зовут. Красавчик: костюмчик, туфельки, носки… Белые носки, мать его так! Мне бы в голову не пришло, я же не гомосек… И обручалка на безымянном правом — шмат золота грамм 15! Уложен, ухожен, усики, м-м-м…
— Товарищ подполковник, Юрий Петрович, проверку связей закончили. Все и вся из системы, порочащих и неразборчивых нет.
— Родители?
— Отец умер в 1970 году, мать… Так ведь вы сами решили?
— Ты… Не надо этого, я в уме. Я в этом смысле — мало ли что…
— Ничего. Чист как стеклышко…
— Что показывают в отделении? Дежурный? С кем он дежурил?