Изменить стиль страницы

Он знал: скоро, через час, он увидит Лизу–ханум, заберет ее с Андрейкой и отвезет на пристань в Ташсака. И за то, что он, Зуфар, избавит ее от опасности, от смертельной опасности, она улыбнется своими ослепительными ямочками щек ему, Зуфару.

На старой плотине никто не живет. На плотину ночью никто и не заглядывает, но Зуфар вдруг остановился и замер. Он слушал тишину ночи. На плотине кто–то был.

Зуфар рос в пустыне. Там каждый шорох важен и значителен: шуршание веточки саксаула, тронутой хвостом лисы, чуть слышный скрип песчинок под сторожкими лапами головореза–волка, прерывистое дыхание калтамана, ползущего на животе к отаре. Те, что забрались на старую плотину, тоже, видимо, знали пустыню.

Уши Зуфара слышали всегда даже едва уловимые звуки. Но притаившиеся (а они явно притаились, кого–то поджидая) знали свое дело: у них и стремя не звякнет, и конь не заржет, и удила не забренчат. Что на плотине всадники, понятно по запаху конского пота, а его Зуфар почуял сразу. Что это не просто местные дехкане, ясно потому, что лошади не ржут и не фыркают: им, конечно, завязали морды. Это недобрые люди. Мирному человеку нечего прятаться. Мирный человек лошади морду не завязывает. Мирный путник разжег бы костер, а тут дымом и не пахнет…

Люди вышли из ночи внезапно. Они подкрались сзади. Их приближение Зуфар почувствовал спиной. Он не побежал. Впереди, на плотине тоже пряталась засада. Он знал это. Он громко сказал, не оборачиваясь:

— У меня нет оружия. У меня нет денег. Чего вы хотите?

Те, кто подкрадывались, стояли уже рядом. Они громко дышали, и в его лицо пахнуло резким запахом немытых тел. Зуфар увидел в красном зареве черные тени в больших туркменских папахах. Хорошо, что он заговорил по–туркменски. Хорошо, что он с детства говорил на языка Каракумов, как заправский каракумский туркмен. Иначе они могли ударить или выстрелить без предупреждения. Повадка у них такая, у калтаманов. Что они калтаманы, Зуфар теперь не сомневался.

— Чего вам? — спросил он снова.

— Молчи, бурдюк с нечистотами, — сказал один из подошедших. — Где твой конь?

— Не видишь, я иду своими ногами.

— Берегись!

— А чего мне бояться?

— Ты кто?

— Я — человек.

— Не дыши задом! Молчать! Не разговаривать!

— Почему проповедующие покаяние сами меньше всего каются?

— Что ты болтаешь глупости?!

— Это стихи.

— Что?

— Стихи поэта Хафиза.

— Плохие стихи.

— Самый совершенный стих тот, который разит глупца.

— Эй ты, потише!

Со стороны плотины подъехали два всадника. Зарево полыхнуло по тучам, и Зуфар хорошо разглядел их. Оба они были вооружены.

— Он пеший, — сказал один из них.

— Овез Гельды приказал насчет конного. Какой–то узбек. Зупар ли, Запар ли. Этот вроде туркмен. Ты туркмен?

«Знают. Все знают», — неприятно кольнуло в сердце.

— Раз он туркмен, отпустите его! — согласился всадник.

— Пощупать бы у него в поясе?

— Что с него взять.

— У него на плече сапоги.

— Хорошие сапоги, а?

Зуфар совсем не хотел терять сапоги. Кто его знает, когда сможет он достать себе новые. Сердито он заговорил:

— Овцу успокаивает: «Кошшок–кошшок!» Верблюдицу: «Харо–харроу!» А вот вас, таких сварливых баб, как успокоить? Навалились на бедного туркмена и не отвяжетесь.

Калтаманы перестали галдеть и замолчали. Зуфар с угрозой протянул:

— Узнает Старик, что вы с туркменами делаете, не возрадуетесь.

Поминать Старика Джунаид–хана попусту среди народа пустыни не принято. За поминание всуе своего имени страшный Джунаид–хан карал беспощадно. Если кто решался вслух назвать его, значит, имел на то основание и право. Калтаманы забеспокоились. Этот путешествующий пешком туркмен назвал их главаря «Стариком». Так запанибрата Джунаида называли только или его близкие, или «белая кость» из влиятельной верхушки.

— Куда идете? — после долгого молчания спросил уже вежливо один из всадников.

— Убери своего ишака с дороги, а любопытство отдай своей теще.

Шагнув прямо, Зуфар дождался, пока калтаман отгонит коня с тропинки, и, не очень торопясь, зашагал по гребню старой плотины.

Посветлело…

За плотиной начинались барханы. Серые, бархатистые в мерцании быстро белеющего на востоке неба, они врезались штормовыми валами в чугунно–тяжелую, с рыжими подпалинами тучу дыма. Крохотный зверек пискнул и промелькнул тенью. Потревоженный песок прошептал что–то едва слышно ему вслед. Лошадиный череп взглянул на Зуфара темными провалинами глаз. «Кха–кха», — каркнула сидевшая на саксауловой ветке сизоворонка и, треща крыльями, улетела.

Птица вывела из раздумья Зуфара. Он подумал, что по барханам не побежишь. Усталые, натруженные ноги его ласково принял теплый сыпучий песок.

И снова где–то заревели верблюды. Отчаянно, зловеще…

Уже длинные цвета запекшейся крови тени бежали по плоскому такыру Ляйли, когда Зуфар увидел с гребня бархана совсем близкие юрты зооветеринарного пункта. Оставалось идти самое большее минут десять. Гигантский смерч дыма упирался в тучу. Теперь только Зуфар понял, что горит не камыш.

И тут слух его резанул странный и жуткий своей непонятностью далекий вопль. Никто не кричит так страшно — ни зверь, ни человек. Так, по крайней мере, подумал Зуфар. И все же он услышал в этом вопле дикую муку и отчаяние. Кричала женщина. И Зуфар в сердце ощутил острую боль… Что–то очень знакомое слышалось в голосе кричавшей. Около юрт в дыму бегали люди в больших шапках. Блики взошедшего только что солнца поблескивали на дулах винтовок.

«Опоздал! — мелькнуло в голове Зуфара. — Что они делают с ней?»

Зуфар бросился по сыпучему откосу и, сжав до боли кулаки, побежал по твердому как камень такыру. Он знал, что уже поздно, что ничем помочь нельзя. И все же он бежал, слепой от ярости.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Муж обернулся трусом, рабы мужами.

Лев обернулся мухой, а мухи львами.

М а х т у м К у л и Ф р а г и

Зарево полыхало над пустыней. Его видел не только Зуфар. Многие и в Хиве, и в Хазараспе, и в Бусалаке взбирались по лесенкам на крыши курганчей посмотреть. Кутаясь в наскоро накинутые на плечи халаты, люди вглядывались в ночь, вдыхали теплые запахи южного ветра и пугались. Ветер нес не только запахи. Далеко в зареве гудели барабаны, ревели верблюды. Ветер дышал не только югом. Ветер звучал тревогой. Огонь и барабаны, зарево и рев верблюдов не сулят добра, когда живешь на самом краю пустыни и когда по пустыне бродит матерый, с седыми ушами и облезлым хвостом волк.

Кутались в халаты, дрогли всю ночь на плоских крышах и слушали с отчаянием: не звучат ли кроме барабанов еще копыта. Тогда придется всем плохо, тогда надо будить жен, детей и бежать. Неважно куда, но бежать. Но нет, пока ветер несет только запахи пустыни, стук барабанов и рев. Холодно, зябко, страшно, но где–то, кажется, даже поют.

А зарево все багровело и багровело, тревожа Хорезм.

Костры! Кто мог подумать, что в такое неспокойное время зажгут в ауле Геоклен столько костров из сухой колючки и тугайного хвороста, что от огня их, дымного и жаркого, запламенеют низкие тучи. А багровые блики на тучах не сулят добра еще с древних времен, когда в приграничной степи стража по тревоге поджигала маячные костры на караульных башнях, предупреждая мирный Хорезм о нашествии кочевников.

Геоклены никого не хотели пугать своими кострами. Геокленские колхозники разложили костры, много костров в своих мирных курганчах. Геоклены праздновали. Они устроили великий той, роскошное угощение. А какой пир в темноте и холоде? Председатель Непес–капитан так и сказал: «Побольше света, побольше тепла, пусть все радуются!» Он даже не подумал, что огни радости могут у кого–то в Хорезме вызвать страх и бессонницу.

Молодой колхоз праздновал день своего рождения. Геоклены объединились в колхоз уже более года. Но они еще не ощутили выгоды коллективного хозяйства. Они отобрали у баев омачи, бороны, быков. Они сообща, по обычаю древности, — хошаром — пахали, сеяли. Они даже кур и немногих тощих коров сделали общими. Но пока они только чувствовали себя хозяевами земли, а на самом деле ничего не имели. Они жили по–прежнему в нищете и голоде. Они ходили в отрепьях, подтянув потуже пояса. Но они с гордостью называли себя: «Мы — советские!» И когда местные баи предложили им взаймы хлеба, колхозники гордо отказались: «Нет!» Колхозники очень много ораторствовали на собраниях и слишком мало ели. Разве только позволяли себе и своим детям по праздникам рисовую кашу с молоком.