Изменить стиль страницы

Не спал и хозяин постоялого двора, старый плешивый Басир. Он проглотил пилюлю с опием, и голова его прояснилась. Поживее зашевелились мысли в его мозгу: «Гм, тот горбан*… гм… господин с девчонкой… Что такое? Золото за титьку… гм… за каплю молока горбан дал моей Гульсун червонец… Придется отобрать… Горбан швыряется золотыми… Золотой за каплю женского молока… Кто давал золотой за молоко женщины?.. Вах–вах!.. Он богат, горбан… И он одет совсем бедно… На горбане бязевые штаны похуже, чем у старого Басира… Суконная, потертая безрукавка… Да такую безрукавку пастух–белудж не наденет… гм… гм… И золотой… Подумай, Басир!.. Подумай хорошенько!..»

_______________

* Г о р б а н — почтенный, уважаемый, господин.

Думы Басира привели его к поступку, навлекшему на него неприятные последствия — изрядно потом у старика болела спина.

Дервиш благословил бессонницу. Он решил до рассвета уйти. Встать и не разбудить даже Сулеймана, тихо, незаметно уйти. Но, как часто случается, сон обманул дервиша, и он все же под утро заснул.

Когда шепот за дверью разбудил его, он даже застонал от ярости. Ему, который избегает встреч, которому кажется подозрительным каждый взгляд, понадобилось вовлечь себя в круговорот опасных событий и — да станет он жертвой дьявола! — сделаться самым средоточием круговорота.

С легкостью юноши дервиш неслышно вскочил и прокрался к двери. Он прислушался и осторожно приоткрыл створку. Взгляд его прежде всего метнулся по розовому от отсветов восходящего солнца двору к расщепленным, пошатнувшимся воротам караван–сарая. На арке их портала скалили желтые зубы два человеческих черепа, повешенные для острастки воров и бродяг. В тени ворот толпились люди.

На дервиша вопросительно смотрели две пары глаз: черные, точно июльская ночь, дочки хозяина двора и карие усталые высохшей, изможденной, еще не старой женщины. Дочь хозяина не потрудилась даже прикрыть белую налитую грудь, которую сосал лежавший у нее на руках младенец. Увидев дервиша, Гульсун просияла:

— Вот он — благодетель… Смотри, моя мать! Видно, богат… Червонец дал за то, что я дала пососать титьку непридавленной собачонке.

Она резким движением оторвала от груди ребенка и подняла его на вытянутых в сторону двери руках:

— Хи–хи, червонец сунул. Подобрал девчонку на свалке и поднял шум, словно стащил Золотой Купол имама Резы! Червонец! Да за полчервонца и десять рваных одеял папаша отдал меня, свою любимую дочку Гульсун, в сигэ аробщику, безухому старикашке, полумужчине, несчастному слюнтяю. У него в доме, кроме черствого лаваша, и радость никакая не водится. Разве его холодными, потливыми лапами ласкать мое такое тело! Сколько он понавесил на себя амулетов от бессилия! Сколько он возился да копался, чтобы сделать мне дохленького сына, у которого и силенки нет даже высосать каплю молока из такой богатой груди. Аллах, благодарение ему, подсунул мне девчонку. Она, пиявка, облегчила боль распиравшейся груди. Эй ты, странник, снаружи ты чистенький! Только, может, ты на людях такой важный, а дома кашу из тыквы лопаешь? Если кошелек у тебя не пустой, дай моему папаше пять золотых, и я пойду к тебе в сигэ. У тебя сильные руки! В твоих объятиях косточки захрустят…

Поток слов, рвавшихся с хорошеньких губ прелестной даже в своей животной грубости молодой кормилицы, немного ошеломил дервиша. Он не сдержал своей улыбки, точно болтовня юной персиянки внезапно подсказала ему решение трудной задачи.

— И ты, женщина, будешь кормить твоим молоком девчонку, если я пойду с твоим отцом к казию и мы составим бумагу и ты станешь моей сигэ? А что ты сделаешь со своим мужем на год, беззубым аробщиком?

— Всех кусает змея, а меня этот навозный жук. — И, строя глазки Музаффару, она нараспев протянула: — О мать моя! Ты отдала меня человеку отвратительному. Ты отдала меня в руки бесчестия… Останусь жива вернусь к тебе. Помру — будь здорова. Мне надоел его слюнявый рот, да и год прошел уже. Хватит с меня воды и соли. Мне нужны вода и огонь.

Она бесстыдно потянулась и, заглядывая в глаза дервишу, томно проговорила:

— Поспеши ты, швыряющийся червонцами, к казию… Сердце влюбленного горелый шашлык. Подгорелый шашлык не жарят больше! Клянусь, ты не пожалеешь, красавчик. А эту козявку мы выбросим обратно на свалку. Я тебе таких рустамов нарожаю! От одного взгляда на них ты ослепнешь от изумления…

Неизвестно, скоро ли смог бы оглушенный дервиш вставить свое слово, но во дворе раздался крик:

— Пропади ты, Гульсун!.. Где вода?

— А, родитель мой любезный, соизволили проснуться.

И молодая женщина убежала, оставив на пыльном паласе вещественную причину затянувшихся споров — крохотную полугодовалую девчушку с веселыми глазами–сливами и толстыми в перевязочках ножками.

Поглядывая на ребенка, дервиш предавался самым обидным для себя размышлениям: об опрометчивости, о неуместной нежности, о жандармах.

Бережно держа большую деревянную чашку с кислым молоком, в каморку вошел хозяин караван–сарая.

— Чего тебе? — зло, почти испуганно обрушился дервиш на Басира.

— Горбан! Вот молоко, кислое молоко. Откушайте за завтраком.

— Поставь и уходи!

Но асир не уходил. Переминаясь с ноги на ногу, он стоял у двери и по–собачьи смотрел на дервиша.

— Чего тебе?

— Заплати за молоко.

— Иди, я заплачу!

— Только… только я беру… золото… за молоко.

Горбан вышвырнул старого Басира из каморки, доказав на деле свою непреклонность и даже жестокость. Он скоро пожалел об этом.

Когда они с Сулейманом, сидя на циновке, завтракали кислым молоком, макая в него черствый лаваш, в дверь заглянуло разрумянившееся лицо Гульсун.

Хмуря свои сходящиеся над переносицей великолепные брови, молодая женщина шепнула:

— Жандармы!

Друзья вскочили и уставились на красавицу. Она улыбнулась простодушнейшей улыбкой и, подхватив на руки спавшую девочку, пояснила:

— Отец пошел на семьдесят третий пост за жандармом.

— Почему?

Дервиш сам удивился глупости своего вопроса.

— Горбан, зачем вы ударили его? — Гульсун сморщила свой хорошенький носик. — Жандармы заставят вас заплатить штраф отцу. И теперь он не согласится дешево отдать меня тебе, горбан, в сигэ. Ты мне снился, а на груди твоей сидела змея. А видеть змею во сне — к врагу.

И она захныкала, а вторя ей, заплакала проснувшаяся девочка.

Дервиш был всегда быстр в своих решениях.

— Здесь, в вашем Сиях Кеду, есть казий? — спросил он.

— Нет, какой казий? Здесь, посреди соли, разве захочет жить казий!

— А имам? Мулла?

— Есть один… заморыш… Разные молитвы читает.

— Он может написать бумагу?

— Какую бумагу?

— Что ты сделаешься сигэ… моей сигэ.

— И–ах! — воскликнула Гульсун. — Конечно, может. Я ему бороду повыдергаю, если не сможет.

— Веди его сюда.

— Подействовало! — пищала, как девочка, Гульсун. — Подействовало! О, слава волшебству!

— Какому волшебству?

— Недаром, значит, я положила тебе, мой возлюбленный, вчера в похлебку кусочек кожи ящерицы саканкур, недаром насыпала щепотку пепла тебе под одеяло, недаром помазала свои брови любовным бальзамом… Подействовало, подействовало!

— Женщина, не мели чепуху… Иди!

Хихикая и хлопая в ладоши, Гульсун убежала.

Со двора в последний раз донеслось: «Подействовало!»

Одна монета достоинством всего лишь в один кран и две минуты времени понадобились, чтобы в стенах полуразвалившегося постоялого двора в присутствии матери и свидетелей состоялось бракосочетание.

Имам объявил: «Разрешается «ллутьа» — брак на время. Священное писание, сура четвертая, стих двадцать восьмой. Пророк сказал: «И тем из них, которыми вы воспользовались, уплатите причитающееся вознаграждение…»

По брачному контракту дервиш получил на срок шестнадцать месяцев в сигэ — во временные жены — Гульсун, незамужнюю, семнадцати лет, дочку Басира, хозяина сияхкедуского караван–сарая, а красавица Гульсун приобрела на основе бумажки с подписями и печатью на срок в шестнадцать месяцев мужа, хозяина и повелителя, почтенного Музаффара из Хузистана, с обязательством выкормить своим молоком дочку означенного Музаффара тоже в течение шестнадцати месяцев. За все Музаффар обязался уплатить отцу сигэ шестьдесят кран серебром и, кроме того, в течение шестнадцати месяцев кормить и одевать сигэ Гульсун, как подобает одевать и кормить всякую законную жену.