Изменить стиль страницы

… Така–така, так, тум! Така–така, так, тум! Так, тум так, тум! — донесся с площади ритмичный бой барабанов. Взревели карнаи, радостно приветствуя медно–красные лучи солнца, брызнувшие на мокрую от росы листву деревьев, на пыльную дорогу, на зеленую воду хаузов.

— Началось, — проговорил Джалалов.

Он вскочил на лошадь и поскакал к площади.

Начинался день — день позора басмачей, день торжества народа. Какие бы ни были расчеты у Кудрат–бия, когда он предложил сдаться на милость Красной Армии, как бы ни повернулись события, всем было ясно, что этот день был началом конца басмачей. Они могли еще драться, могли убивать из–за угла, запугивать, разбойничать, метаться в звериной ярости по долинам и горам, оставляя за собой кровавый след, но организованной борьбе пришел конец…

Курбаши Кудрат–бий сдавался на милость победителей.

Он вывел на денаускую площадь своих всадников, и перед небольшим помостом, покрытым красным паласом, вытянулось что–то вроде строя. Лошади, не приученные к порядку, рвались вперед, пятились назад, грызлись, кружились на месте. Ряды сбивались, и посреди площади непрерывно колыхался клубок чалм, бород, халатов. Бряцало оружие, цеплялись стремена, путались удила…

Стоял непрерывный гомон. Ржали и ревели кони, гудели карнаи, били барабаны, пронзительно стонали сурнаи. В толпе любопытных горожан, сбившихся у входа на площадь, в улочках и переулках, отчаянно завывали моддохи, дервиши, каляндары, распевавшие суфийские песнопения о любви к богу или просто дико выкликавшие: «Нет божества, кроме аллаха, хвала ему! Бог велик».

В толпе людей и в рядах конников ловко шныряли с большими медными подносами в руках торговцы сладостями, водоносы, лепешечники. Они вносили свою долю в этот базарный гомон истошными криками:

— Ледяная вода! Ледяная вода!

— Лепешки! Сдобные лепешки!

— Сладости!

— Вода! Холодная вода!

Мальчишки кружились под ногами, глазели на коней, рассматривали серебряные украшения сбруи, филигранную отделку ножен, бархатные нарядные пояса и во всеуслышание бесстрашно обсуждали кровавые деяния того или иного известного своими зверствами курбаши.

— Фазиль! Вон Фазиль с черными усами! Сжег Ак–Тепе.

— А этот, в золотом чапане… Вон, вон! Сардарбек, вырезал семью хупарского пастуха.

— Это он в Сарыпуле повесил женщин. Три дня выклевывали вороны им глаза…

— Вот убийца детей, Палван беззубый! Бежим!

— Зачем! Ему сейчас бороду подстригут. Сдается.

— Сдаются!

Басмачи старались не замечать мальчишек. Гордо восседая на своих конях–зверях, они совсем не походили на битых сдающихся в плен бандитов. Они держались надменно, как торжествующие победители, захватившие город и собирающиеся вот–вот предать его разграблению.

Они поглядывали по сторонам, смотрели на плоские крыши, густо усеянные народом, перешептывались, ухмылялись в бороды.

Старые, седые дехкане, стоявшие поближе, покачивали головами и вздыхали. За последние годы они впервые видели такую массу вооруженных с головы до пят басмачей и себя, среди родных домов Денау, и тревога закрадывалась в их сердца. Тревожные слухи перебегали в толпе, и нет–нет кто–нибудь нырял под локтями соседей и, проскользнув между тесно стоявшими людьми, спешил выбраться с площади.

Только комбриг Кошуба, по–видимому, ничего не замечал. В сопровождении своих командиров он шел по образовавшемуся в толпе проходу и спокойно смотрел в напряженные, взволнованные лица. Увидев знакомого, он приветливо здоровался с ним. Много было у Кошубы в Гиссарской долине добрых друзей.

Командир поднялся на помост и очутился лицом к лицу с Кудрат–бием, сидевшим на великолепном буланом текинском скакуне. Толстое одутловатое лицо курбаши было равнодушно и безразлично, глаза прикрыты синеватыми морщинистыми веками, грудь судорожно вздымалась под бархатным кафтаном, украшенным серебряными бухарскими и афганскими звездами. Только ноздри Кудрат–бия раздувались, и Кошуба сразу понял, что басмач злится.

Кошуба молча смотрел на Кудрат–бия, ожидая, когда он, наконец, соблаговолит открыть глаза. Командир не отрывался от его лица и не обернулся даже, когда позади послышался взволнованный шепот Джалалова:

— В городе тревожно, женщины с детьми бегут в сады…

Чуть заметным нетерпеливым движением руки Кошуба заставил Джалалова замолчать и громко произнес:

— Приступим.

И, хотя слово это слышали только близ стоящие, площадь почти мгновенно стихла. Наступила полная тишина, нарушаемая негромким пофыркиванием лошадей.

Подняв лениво веки, Кудрат–бий тревожно обвел взглядом стоявших на помосте командиров и представителей Советской власти. Стараясь не встречаться глазами со взглядом Кошубы, он посмотрел на высокую крышу медресе, пестревшую яркими халатами, и чуть заметно улыбнулся.

Потом, молитвенно подняв руки, он громко и внятно, как и подобало, прочитал фатиху. Его заключительное «Омин!» подхватили все курбаши и нукеры. Так приступают басмачи к битве. Знал это Кошуба, знали об этом и его командиры.

Кошуба ждал, не спуская глаз с Кудрат–бия.

— Здравствуй, — резко сказал по–русски Кудрат–бий, и губы его искривила презрительная усмешка. — Здравствуй, начальник!

В голосе его звучало нескрываемое торжество. Он выпрямился в седле, откинулся и картинно уперся в бедро рукояткой камчи.

— Плохой признак: не сказал даже «Салом алейкум», — проговорил чуть слышно кто–то из командиров.

— Здравствуйте, таксыр парваначи! — сказал Кошуба.

Бросив направо и налево взор, исполненный величия и надменности, курбаши сделал знак своему хранителю печати и тот медленно, с расстановкой произнес:

— Вот мы, посоветовавшись с мудрыми, решили и соблаговолили оказать милость городу Денау и посетить место, где недавно восседали могучие беки денауские, верные слуги бога, пророка и эмиров.

Так как Кошуба молчал, хранитель печати продолжал:

— И с нами прибыли сюда наши токсаба, ясаулы и прочие чины и наши доблестные воины, дабы мы могли в полном спокойствии и не опасаясь никаких утеснений, вступить в переговоры с начальниками войска, не признающими пророка и именующими себя «большевиками».

Не поворачивая головы, Кошуба уголками глаз примечал, как басмачи нетерпеливо поправляют на плечах ремни винтовок. Он перевел глаза на ручные часы. Стрелки показывали без пяти минут десять. Почти не обращая внимания на монотонный голос хранителя печати, Кошуба напряженно ждал. И вот, когда большая стрелка засекла цифру двенадцать, издалека, уверенно и четко, с правильными интервалами, прозвучали пять выстрелов. Они донеслись с термезской дороги.

Едва заметная тень тревоги, омрачавшая лицо командира, растаяла. Он откровенно улыбнулся Курбану, сидевшему на коне среди приближенных Кудрат–бия, в двух шагах от самого курбаши, и, чуть повернув голову, посмотрел на медресе.

Трудно сказать, слышал ли выстрелы Кудрат–бий, но он встрепенулся и тоже посмотрел на медресе. Над зданием, медленно и величественно, полыхая красным полотнищем, поднимался советский флаг.

— Смирно!

Команда прозвучала так повелительно, что все басмачи вытянулись в седлах. Советские командиры взяли под козырек.

Зазвучали торжественные звуки «Интернационала». Они неслись из портала медресе.

Досадливо поджимая губы, курбаши морщился. Подозвав рыжебородого ясаула, он спросил его о чем–то. Тот посмотрел на угол медресе, где был въезд на площадь, и недоумевающе пожал плечами.

Смолкла музыка. Громко, на всю площадь, зазвучал голос Кошубы. Говорил он на таджикском языке, наиболее понятном в этих местах.

— Таксыр, от имени Советской власти спрашиваю: прибыли вы с миром или войной?

После длительной паузы, во время которой басмачи поспешно перекидывались взглядами и чуть слышными замечаниями, Кудрат–бий громогласно ответил:

— Наши мнения, да будет на них одобрение бога и пророка его, изложены в бумаге и скреплены печатью нашей и печатями наших военачальников. Эй, хранитель печати, вручи наше послание начальнику урусов.