И она снова пускалась в длиннейшие разглагольствования, хотя только что грозилась подвергнуть свой язык столь болезненной операции...
После долгих дней болезни Жаннат почувствовала себя лучше. К этому времени она оказалась в горах, в саду какого-то Алакула Хакима, на большой шумной реке... Алакул Хаким, дядя Касымбека, владел несметными богат-ствами. Чистый воздух, аромат созревающих плодов, синие горы, толпящиеся по бокам долины, быстро вливали силы в измученное тело молодой женщины. Она выздоравливала. К ней вернулся аппетит. Она заметно поправля-лась.
В Жаннат пробудился интерес к жизни. Она бродила по саду, завела друж-бу с забавными козлятами и вместе с ними забиралась по корявому стволу двухсотлетнего шахтута — царской шелковицы — столь огромного, что к нему вполне подходила пословица: «Одно дерево — целый сад!» На этом дереве зрели крупные красные, почти черные ягоды непередаваемо приятного вкуса. Жаннат ела тут и любовалась видом на величественную реку, мчавшую свои воды под горой, на которой стоял дом Алакула. Она узнала вскоре, что река называется Вахшем или по-другому — Сурхобом, а кишлак носит название Шир-уз и принадлежит Алакулу. Заглядывала Жаннат и во двор, и во дворовые помещения. Острый язычок её отдохнул за время болезни, и она жаждала разговоров и бесед. Не осталось вскоре ни одного из представителей бесчисленных чад и домочадцев престарелого Алакула, с которым бы Жаннат не поговорила. Она умела рассказывать просто и задушевно, и вскоре вся дворня знала и о Советской власти, и о великом Ленине, и о Красной Армии — друге трудящихся, — и об Октябрьской революции. Дело дошло до того, что алакуловские батраки, и в особенности здоровый широкоплечий Шукур, стали каждый день спрашивать у Жаннат: «А Ленин скоро придёт?» Не оставила в покое неугомонная Жаннат и Фариду. Вместо того, чтобы слу-шать её бесконечные назидания и рассказы о братце её Касымбеке, Жаннат принялась её агитировать и небезуспешно. Пожилой, не видавшей жизни, проданной в ичкари с малолетства женщине вдруг открылись такие просторы жизни, что она сидела ошалевшая, округлившая глаза и непрерывно восклицала: «Оббо!», «Тауба!», «Да охранят нас, бедных женщин, чильтаны!»
Но тут же она спохватывалась:
— Ну, ну, хватит болтать! Ты мне совсем голову заморочила. Ты думаешь, чем жирнее воображаемый плов, тем лучше?! Ну нет, твоими сырыми мечтами меня не накормишь. Помалкивай уж лучше.
Но вскоре роли переменились. Из наставницы и проповедницы добронравная Фарида превратилась в покорную, перепуганную, но любознательную ученицу. Она покачивала головой: «От всякого, кто в детстве был плохо воспитан, с возрастом счастье уходит. И подумать только, если бы не ты, доченька, я так и воображала бы, что мы, женщины, рождены рабынями, живём рабынями и умираем рабынями!»
Бегая по двору вперегонки со своими козлятами, Жаннат заскочила как-то на большой двор. Здесь её внимание привлекла шумная возня. Дряхлый старик (Фарида сказала ей, что это сам Алакул) ругался и бранился с бедно одетыми дехканами. На земле валялись гупсары — козьи и бараньи шкуры. Из разговора выяснилось, что, по приказу Энвербея, гупсары у прибрежных жителей отбираются, чтоб никто не мог переплывать на другую сторону реки. Жар почувствовала в груди Жаннат, когда поняла, что за Вахшем находится Красная Армия. Молодая женщина часами сидела теперь у пролома в дувале и до боли в глазах разглядывала скалы и рощи по ту сторону реки, надеясь увидеть родные островерхие буденовки.
И вдруг Фарида сказала такую вещь, oт которой Жаннат чуть не стало опять плохо:
— Мой брат Касым сказал: «Попроси разрешения у Жаннат зайти к ней». Эх, что ты сделала с ним, девчонка, если он просит тебя, когда может приказывать?!
В страхе Жаннат заплакала. Но что она могла сказать?
Касымбек пришёл. Он держался поодаль, робко, как влюблённый. Он закрывал лицо шапкой. Он бормотал:
— Не смотри на меня, красавица, умоляю... Я пришёл только взглянуть на тебя. Я пришёл только выслушать твои желания.
Жаннат молчала.
— Душа моя, — чуть не рыдал Касымбек, — я в глазах твоих вижу страх. Не бойся. Клянусь, я не подойду к тебе, пока не стану здоров. Я не прикоснусь к тебе, не прикоснусь к твоему серебряному стану, пока болезнь не покинет меня. О любимая, мне знаменитый табиб сказал: «Ты будешь здоров и опять красив!»
Действительно, Касыма лечил какой-то великий табиб, вывезенный из далёкого Тибета. Ему все верили, хотя он был и проклятым язычником из монастыря Нималунга с священной горы Алина-Нангри. Мудрость мира пряталась в его узеньких глазах-щелочках. Он знал всё! Со снисходительным презрением он отверг все лекарственные снадобья, применявшиеся гиссарскими, самаркандскими и даже мешходскими табибами, фальбинами и прочими лекарями. «Ваша болезнь, — сказал табиб, — считается неизлечимой!» «А вы что скажете, вы?» — встревожился Касымбек. «Нет неизлечимых болезней!» — опустив глаза, проговорил тибетец, и тонкая улыбка тронула его тонкие губы. Безусое и безбровое лицо аскета и подвижника осталось бесстрастным. Таким же бесстрастным, непроницаемым оставалось оно и в дальнейшем. Тибетец осмотрел язвы и болячки Касымбека, он ни разу не поморщился, даже когда тяжелый запах душил его. Он только заметил: «Болезнь запущена и потребует многих лекарств». «Я выздоровлю?!» — вскричал Касымбек. «Сосредоточь свои мысли на излечении и повинуйся мне!» Табиб потребовал золота. Не в качестве платы за лечение, нет. Золотые монеты он растирал в порошок и мешал с размолотыми драгоценными камнями и со многими снадобьями. Он привез с собой сорок лекарственных веществ Запада и Востока, Хабашистана и далёкой Японии. Целыми ночами напролёт тибетец что-то варил, жёг, мешал. Он ходил по степи и собирал травы. За некоторыми редкими специями и пряностями он гонял джигитов в Иран, в далекий Буджнурд, в древнейший центр индийской медицины — Кумбаканам и даже загадочную Лхассу. Редчайшие снадобья, кроме своей таинственности, обладали ещё другим свойством: они все были на вес золота. И золото из кармана кзылсуйского арбоба при содействии тибетца текло ручьем. И нельзя сказать, что он оказался шарлатаном и обманщиком. С неистовой радостью Касымбек ощутил прилив сил. Он ещё не выздоровел. Более того, не наблюдалось никаких признаков, что лечение остановило разрушения, производимые болезнью в теле, но чувствовал себя Касымбек гораздо лучше. А когда тибетец принялся делать китайские уколы и прижигания, продолжая пичкать больного разными пилюлями своего собственного изготовления, Касымбек начал вставать с постели и даже, хоть и изредка, выезжать верхом. Лицо его утратило свою одутловатость, пальцы заживали, почти исчезли ревматические боли. Перемены происходили столь разительные, что Касымбек как-то решился заглянуть в зеркало, и хоть на него глянула безбровая, искажённая маска, он уловил в ней черты прежнего красавца, каким был ещё лет пять-шесть назад. Вполне естественно, что когда тибетец потребовал сто червонцев, чтобы послать за какой-то чулмугуровой травой в Каракорум, Касымбек немедленно раздобыл золото, хоть и стоило ему это огромных трудов.
Чувствуя себя поздоровевшим, Касымбек ликовал. Ему не терпелось похвастаться своими успехами, и он всё чаще появлялся в саду у Жаннат. Она и не пыталась скрывать отвращение, но он не унывал. Он стоял обычно у калитки и говорил, обращаясь к Фариде:
— Сестра, что же ты молчишь?.. Ты расскажи моей ясноглазенькой, какой я красавец... джигит. О, ты разве забыла, как вздыхали по мне кареглазые регарки? Ни одна приглянувшаяся не могла устоять. Ха-ха! Скоро я опять буду здоров. Силы вливаются в моё тело! И смотри, госпожа Жаннат, я, как поэт Мансур-и-Ширази, преклоняюсь перед тобой, перед твоей красотой, я — могущественный воин, перед которым трепещут люди и ангелы, — говорю тебе:
«В саду красоты есть тысяча подобных мне, несчастному, страстно влюблённому в свежую розу твоего лица». Он закрывал лицо руками и с возгласом, похожим на рыдания, выбегал в калитку. Касымбек приходил ещё не раз.