Изменить стиль страницы

Тогда от касымовской группы отделился парень и, подойдя  к бухарцу,  сказал  с нагловатой  усмешкой:

—  Добро пожаловать, господин хороший, но не со­чтете ли вы трудным для своих нежных ножек протопать вон туда, — и он показал в угол, где сидел Касым и его друзья, — и поприветствовать нашего уважаемого Касы­ма. Долг вежливости всё-таки... — Он хихикнул и пошёл, покачивая шутовски    бёдрами. В чайхане все вдруг замолкли.

—  Это   вон того приветствовать? — не меняя позы, сказал бухарец. — Вон того губошлепа, у которого боро­да вся повылезла?

И он принялся с независимым видом допивать чай.

Стало так тихо, что шаги Касыма по мягким кошмам громко шуршали, когда он неторопливо встал и напра­вился к группе приезжих. Он остановился позади бухар­ца и вкрадчиво сказал:

—  Посмотри на меня.

Нехотя бухарец повернул голову и поднял глаза.

—  Кто тебе дал право говорить «ты» старшему, олух ты невоспитанный?! О, — прервал он сам себя, вглядываясь в лицо Касыма и, обращаясь ко всей чайхане, — да он прокажённый... — Уже не смотря на Касыма, он закричал: — Как вы можете сидеть здесь с прокаженным, разве...

Он не смог договорить. Последнее слово его оборва­лось ужасным хрипением. Касым спокойно вынул свой длинный нож уратюбинской стали. Попробовал его острие пальцем и затем одним ударом сзади перерезал горло бухарцу.

Не торопясь он отделил ему голову от туловища и положил рядом с корчащимся в конвульсиях телом, за­литым кровью, тщательно вытер чалмой убитого свой нож и, вложив в ножны, неторопливо вернулся к своим.

—  Налей-ка  мне чаю, — обратился он к кому-то из приятелей.

Он даже не посмотрел в сторону окаменевших приез­жих, дико уставившихся на всё ещё вздрагивающий труп только что жизнерадостно шутившего и разговаривавше­го спутника. Касым пил медленными глотками чай. За­тем что-то сказал своим и пошёл к выходу. Проходя ми­мо убитого, он ногой перевернул круглую мёртвую голо­ву, подтолкнул к обезглавленному туловищу и ушёл. За ним удалились спокойные, невозмутимые его прия­тели.

Приезжие бухарцы только теперь подняли вопли и крики. Они метались по чайхане, призывали посетителей в свидетели, требовали правосудия.

Убитого завернули в чалму, как в саван, и закопали на местном регарском кладбище. Бухарцы уехали в Гиссар искать правосудия, а Касым по-прежне-му каждый вечер заседал со своими друзьями-приятелями в тёмном уголке чайханы. Но всё ниже надвигал он меховую шап­ку на лоб до самых бровей, становился всё мрачнее и раздражительнее.

Но в разговорах между собой регарцы, произнося имя Касыма, тихо,  шёпотом, отныне добавляли махау — прокажённый...

Слушая в горячечном бреду рассказы мужеподобной Фариды, Жаннат переживала их в кошмарах, точно наяву

Из мрака затуманенного сознания возникали образы и картины недавнего детства. Снова она видела дворик с единственным деревом тутовника, вечно старую, согбенную мать Раиму, хлопочащую у тандыра, охающего и кряхтящего отца Хакберды...

Снова переживала она чёрный день, оставивший горечь во рту на всю жизнь. Беда переступила порог хижины в образе изысканно вежливого, любезного зякетчи. Oн никогда не повышал голоса, не сквернословил, не пускал в ход камчу, как поступали зякетчи на всем пространстве благословенного Бухарского государства. Зякетчи всегда вежливо приветствовал хозяев дома. Он скромно потуплял глаза, если в помещении оказывались женщины или взрослые девушки, и просил очень вежливо: «Оставьте нас. Здесь мужской разговор». Но боялись его все не меньше чем любого другого налогосборщика, потому что непреклонностью своей с ним никто не мог сравниться. Он ни когда не выказывал своего превосходства и сидел одинаково важно и на дорогом текинском ковре во дворц бека и на растрепанной циновке бедняка. Он всегда любезно отведывал угощение, даже грубое, изготовленное на чёрном кунжутном масле. Он не раздражался, услышав что хозяин опять не в состоя-нии уплатить. Наоборот, oн вздыхал, выражал сочувствие, но, едва вытирал после трапезы руки о дастархан, давал знак всегда сопровождагшим его двум стражникам, и тут и сам хозяин, и его жена могли проливать слезы, охать, стонать, сколько им угодно. Всё, что только представляло ценность в доме из утвари или одежды, забиралось, сундуки вытряхивались, лари взламывались, припрятанные деньги мгновенно отыскивались. Зякетчи только сидел, посматривая и взды­хая. Но сегодня в доме Хакберды ничего не нашли стражники. Взглянув ещё раз на двор, где Жаннат стояла с матерью и горестно взирала на грубых, хамоватых стражников, рывшихся в нищенском имуществе, зякетчи вежливо обратился к Хакберды:

—   Увы, вы говорите, что у вас ничего не осталось. Что ж, такова воля аллаха. Но зякет от бога, и надо платить. Примите совет, если угодно, сахар вам в рот. Если бек узнает про вас, разгневается, и тогда вам не ми­новать палок и ямы с клещами, что кусаются больнее палок. Но вы неправду говорите, что обнищали вконец. У вас есть ценность и большая...

—  Что вы имеете в виду, господин зякетчи? — трясясь и вздрагивая, пробормотал  Хакберды. — Уж не смеетесь ли надо мной? Вы так обложили мои три танапа сада, как тридцать три.

—  Ценность, которая стоит налогов за пять лет, — вон та стройная, изящ-ненькая девственница. Если не оши­баюсь, она ваша дочь.

—  Ч... что вы хотите сказать?

—  Я беру у вас вашу прелестную дочь и отвезу к господину беку. А он скостит ваши прошлые недоимки да ещё освободит вас от налогов на пять, ну, скажем, на шесть лет.

—  Н... но, но... девчонке только семь лет исполнилось...

—  Тем лучше. Что же касается трёх и тридцати трёх танапов, то, в случае, если вы согласитесь с моим предло­жением, мы проверим и установим справедливость... Гм... мне кажется, что, действительно, ваш садик не похож тридцать три танапа...

—   Но Жаннат слишком мала.

—  Поймите, здесь ваша дочка недоедает, недосыпает, весь день в тяжёлой работе, а там — ковры, шёлковые одеяла, золотая роспись... Рай. Там её с её красотой счастье. Сахар и леденцы, персидский сладчайший шербет, мёд пчелиный и виноградный бекмес, фисташки и изюм, коровье масло и благовония, зеркала и платья из хан-атласа, соглашайтесь...

—  О господи, а вы дадите и мне малую толику денег?

—  Да, по рукам.

Зякетчи и Хакберды тогда сделку заключили, Жаннат только радовалась. Разговор о коврах и леденцах заинте­ресовал её. Лишь позже она поняла, какая участь ожида­ла её...

К счастью, с зякетчи что-то приключилось: не то он заболел, не то его убили разбойники, но Хакберды полу­чил передышку. А Жаннат продали позже...

Продали... Да, девушек, девочек, женщин продают... Их не спрашивают. Их мнение никого не интересует. Они рабыни...

И она рабыня...

Хочет этот Касымбек её убить — убьёт, захочет сде­лать женой — сделает.

Женой прокажённого!.. Она молодая, красивая — же­на прокажённого!

И Жаннат билась и кричала в безумном страхе, умо­ляя дать ей нож.                                                            

—  Не кричи! Какое тебе дело, больной он или здоро­вый. Пусть муж — раб, лишь бы у жены уши в сале бы­ли, — ворчала Фарида, — он берёт тебя, непутёвую, в же­ны. Он хочет возвысить тебя до себя. А ты ещё приве­редни-чаешь. И какой дурак выдумал, что мой брат — махау — прокажённый. Я плюну в глаза каждому, кто так посмеет сказать.

И, распалившись, Фарида кричала:

—  Лучшие табибы в мире лечат моего брата, и никто не говорит, что он болен проказой. Просто он нездоров, просто у него застой крови. И с чего бы к нему прикину­лась эта проказа? Разве у богатых бывает проказа? Он ест нежнейшую баранину. Плов ему готовит повар, ка­ким не мог похвастаться даже ак-падишах — белый царь. На хлеб в доме братца идёт только тончайшая и нежней­шая мука из лучшей в мире пшеницы «кабаи». Лепёшки На молоке и масле ему печёт хлебопек самого эмира бу­харского. А утром я пою его ширчаем с самым свежим сливочным маслом из лучшего коровьего молока, с выс­шим сортом зеленого чая, с перцем черным из Бирмы. Виноград моему Касыму везут из Ура-Тюбе за тридцать ташей через ледяные перевалы, а мёд он получает из далёкого Джетты-су. Братцу Касыму выращивают сладчайшие и ароматические дыни несравненного вкуса. Лук мы полу­чаем из Намангана, перец и пряности — из Индостана. Колбасу-«казы» в нашем доме изготовляют из мяса трёхлет­них коней, взращенных на душистых пастбищах Алая. Рис я покупаю самых лучших самаркандских сортов. Кумыс брат мой пьёт от кобылиц своих табунов, каких не имеют богатейшие баи казахской степи, фазанов с мя­сом, вкусным и пахучим, стреляют нам лучшие бальджу-анские мергены. Если Касым захочет варёного, ему парят барана целиком на пару. Ему привозят с юга фисташки и кокосовые орехи, плоды, названия которых не знает даже всеведующий гиссарский муфтий, кичащийся своей образованностью. На обед брату подают и жареных пе­репелов, и шурпу из рябчиков, и шашлык из шестимесяч­ного барашка, и шашлык по-самаркандски, и по-кавказ­ски, и по-индийски. Но, увы, пища не идет ему на пользу. Тело его подвержено изнуряющему недугу, как будто он жрёт, подобно презренным дехканам, коровий навоз... Тьфу, заболталась я тут с тобой... глупостей наговорила. Прижечь бы мне язык. Но ты слышишь, неблагодарная, как живёт мой брат?! И ты, когда, не дай бог, женой его станешь, тоже так будешь есть... Недостойна только ты... А нам, женщинам, надо терпеть. Имей терпение, и ты из кислого винограда сделаешь сладкую халву.