Изменить стиль страницы

— О чем ты говоришь?

— Может быть, полиция отвозийт тебя в воскресенье в Самедан, потому что ты есть incestuoso. Потому что ты сделайть… Come si dice in tedesco[327]… Крово… Крово… смешение…

— Я — incestuoso! В жизни на меня не раз возводили напраслину, но это уж слишком. Кровосмешение! Ха-ха!

— Ты не смейсь так громко, иначе просыпайтсь прислуг от кухни.

Вот, стало быть, почему Пина бесится — кровосмешение! И путник-лунатик прошептал сквозь щели в ставнях:

— Я вовсе не сплю в комнате синьоры. Пойдем на почту, убедись сама. Dormo in un’altra camera, capisce. La signora[328] спит в отдельной комнате, и дверь у нее заперта. Даже если бы я хотел к ней проникнуть, то не смог бы. Клянусь тебе, что все так и есть.

Изнутри снова донеслось тиканье будильника — «тик-так», а потом шепот Пины — на этот раз не такой раздраженный.

— Ты клянешься, Альберто?

— Клянусь.

Ну и путник-лунатик! Подлый враль, впрочем, он хуже, чем враль.

Я услышал шарканье, шаги удалялись, потом послышались беспорядочные всплески воды, что там делала Пина впотьмах? Неужели, внезапно разбуженная, она стирала свои рубашки, которые забыла выстирать с вечера? И неужели после этого она опять ляжет в постель? Разве Пина не подала надежду «летучему мышонку» Требле?..

…Я вспомнил сон, который приснился мне в ночь, когда я вернулся домой, напившись пьяным вместе еде Коланой; в том сне фигурировал зверек, маленький зверек, на ощупь мягкий, легкоуязвимый и в то же время чрезвычайно ловкий…

…Разве Пина не подала «летучему мышонку», который хотел «приокииться», надежду на то, что она его в конце концов впустит? Я ждал. Путник-лунатик постепенно превращался в разморенного полуночника. В долине, слабо освещенной побледневшими ночными светилами, все еще царила ночь, а тем временем горы начали мало-помалу приобретать тот стальной голубовато-серый цвет, каким я любовался двадцать четыре часа назад с высоты перевала Юльер, то есть тогда, когда оказался в дураках, приняв свист сурков, предостерегающий свист сурков, черт-те знает за что. Тогда… Ие прошло еще и двадцати четырех часов, но это «тогда» стало необратимым; ведь тогда еще были живы и Генрик Куят, и бежавший из лагеря заключенный Тифенбруккер, и лесоторговец Ленц Цбраджен. Нет, сейчас нельзя об этом думать. А что я должен делать?.. Может быть, попытаться повиснуть вниз головой наподобие летучей мыши на веревке для белья, натянутой перед этим рядом дверей? Путник провел ногтями по ребрам деревянных ставен, изобразив нечто вроде арпеджио пианиссимо, словно арфист. Плеск воды в комнате Пины смолк, шарканье шлепанцев приблизилось, тихо отодвинулся засов, дверь с окошком открылась внутрь. «Летучая мышь» Требла юркнул в комнату.

Мгновенно я снова задвинул засов, морщась от въедливого запаха дешевого одеколона «Лаванда», и замер: при слабом свете побледневших звезд и серых предрассветных сумерек, проникавшем в комнату сквозь промежутки в ставнях, я сделал поистине сенсационное открытие. Конечно, все относительно, но в ту секунду для меня это открытие было сенсационным. Я обнаружил, что Пина стирала не белье, а так сказать, самое себя: она стояла передо мной голая; правда, о ней нельзя было сказать: «Пина была в чем мать родила», потому что на ногах у нее я заметил нечто вроде плетенных из лыка туфель. Сама она, видимо, осознала свою наготу лишь после того, как заметила мое удивление, хотя я и представлялся ей, наверно, бесплотной тенью. Пина быстро накинула на себя длинную домотканную ночную рубаху. Но было уже поздно. Я сделал свои наблю-дения, и немалую роль в них играла сравнительная анатомия.

Кто это? Вальтеллинская девушка Пина? Мне вдруг почудилось, что это юная Майтена Итурра-и-Аску, дочь президента Sociedad de los Estudios Vascos в Сан-Себастьяне, Майтена из Страны Басков, чей старший брат, знаменитый игрок в пелоту, стал солдатом-республиканцем и погиб во время наступления Франко на Астурию, а два других брата были расстреляны позже на Монте-Ургуль. Нет, и об этом сейчас не надо думать. Майтена-Майтена-Майтена. Так могло бы светиться тело молодой испанки, если бы я увидел ее обнаженной в предрассветные часы в башенном кабинете у Куята. Ведь ошибка, что ни говори, совершилась. Я остался в ее глазах бежавшим из концлагеря узником, который добровольно идет сражаться за почти безнадежное дело, за Republica Española[329], и благодаря заблуждению девушки я мог бы преодолеть ее сопротивление; тогда тело Майтены светилось бы так же, как светилось тело Пины, не успевшей накинуть на себя длинную ночную рубашку.

Нет, эта ночная рубашка не была рубашкой Майтены.

Пина наклонилась над узкой кроватью (кровать больше походила на тюремную койку), попыталась прибрать ее. Свет раннего утра, сочившийся сквозь щели в ребристых ставнях, создавал в комнате магически-нереальное освещение; казалось, на улице горела синяя кварцевая лампа или же сама комната была глубокой расселиной глетчера, куда проникали лучи солнца. Я начал раздеваться; после недавнего душа, с помощью которого я хотел снять с себя воспоминания о прошедшем понедельнике и о туннеле ужасов, кожа у меня еще слегка горела, поэтому я не ощутил холода в довольно прохладной комнате. Меня раздражало только тиканье пузатого будильника. В маленькой каморке это тиканье было прямо-таки оглушительным. Черт возьми, подумал я, как может Пина вообще спать при таком адском механическом шуме?

Совершив на редкость простой трюк, я опять попытался превратить Пину в молодую испанку Майтену; поскольку Пина стояла, наклонившись над кроватью, я набросил ей на голову подол домотканной ночной рубашки, но сделал это не грубо, а осторожно, хотя и внезапно. Рубашка завернулась и закрыла Пине лицо, левое плечо и предплечье. Не успела девушка сообразить, что произошло, как она оказалась совершенно раскрытой и вместе с тем прикрытой.

О, это жирное тиканье будильника!

В ход снова пошла сравнительная анатомия. Обнаженное плечо Пины, спина, седалище… Увы! Немецкий язык не обладает эстетически-адекватным выражением для сей части тела (да и что это за определение: часть тела? Жалкое определение!); ягодица звучит невыносимо казенно, зад — слишком приземленно, задница — чересчур грубо, попка — чересчур инфантильно, хотя и пластично. Итак, плечо, спина и бедра Пины в голубовато-льдистом свете, быть может приукрашенные и преображенные этим светом, показались мне настолько классически пропорциональными, словно их изваял сам Пракситель. И уж конечно, они могли принадлежать Майтене. Нежно, но опять же внезапно я просунул руки под ее руки и обнял Пину сзади, обнял уже не в первый раз. Мои ладони ощутили ее маленькие твердые, но женственно-округлые груди, точно так же, как несколько дней назад, всего лишь несколько, на сарацинских руинах «Спаньолы», у склона Лангарда, — только тогда я еще в глаза не видел Майтену и все предприятие причиняло мне гораздо меньше хлопот. Была ли это Майтена?

До чего громко тикает будильник!

Мы лежали обнаженные с закрытыми глазами под простыней, которую она, то есть Пина, набросила на нас с привычной деловитостью, выдававшей в ней служанку. Тиканье будильника буквально продалбливало барабанную перепонку в моем правом ухе; казалось, в этой комнатушке никогда не слышалось никаких других звуков, кроме этого топорного «тик-так». Впрочем, не стоило обращать на него внимания, наоборот, надо было поблагодарить будильник: он заглушил «звуки борьбы» (правда, койка ничуть не скрипела).

А мысли мои были таковы: во-первых, трудно себе представить, что способен насочинять человек в минуту близости с двадцатидвухлетней кельнершей. Смехота — да и только! Во-вторых, я совершил, так сказать, четверной обман. Прежде всего обманул себя самого — но это уж мое дело. Далее: согласно правилам морали западноевропейского буржуазного общества, правилам, до последней степени обветшавшим, обманул женщину, которая вдруг стала для меня недосягаемой и которая спала там. в комнате на почте, несвойственным ей крепким сном. (Следуя обычаям индейского племени камаюра, втайне изученным Генриком Куятом, я не должен был бы считать это обманом!) Обманул я и Майтену, но ее — не сегодня, а в «далеком прошлом» — в луциенбургской каменной башне, не разубедив в том, что я не Тифенбруккер, улетавший в Испанию. Этот обман, однако, потерял силу за давностью. Наконец я обманул Пину, но она явно оттаяла, быть может, даже чувствовала себя счастливой, и, спокойно дыша мне в ухо, не предполагала, какие воздушные замки я воздвигал, занимаясь пресловутой сравнительной анатомией. Поэтому не стоило упрекать себя из-за Пины. Как видно, Пина не удовлетворилась предыдущими, она пыталась разыграть новый этюд. И горячо зашептала мне в ухо, сейчас уже не сквозь накинутую на голову ночную рубашку:

вернуться

327

Как это по-немецки (итал.).

вернуться

328

Я сплю в другой комиате, поняла? Синьора… (итал.)

вернуться

329

Испанская республика (исп.).