Всё это произошло в зале Политехнического музея, в котором позже Маяковский возьмёт свою аудиторию штурмом на пике своей славы. Я думаю, что это был единственный раз, когда Маяковский потерял своё sang-froid перед публикой. Был период, когда его постоянно освистывали, но он не терял присутсвия духа от подобного очевидного отсутствия успеха — скорее, казалось, что он наслаждается и видит в подобной оживлённой схватке победу. Он обожал манипулировать публикой, и не было запрещённых приёмов, как только он начинал ловить на приманку дракона, стоящего перед ним…
Я знаю лишь одного человека, способного полностью "овладевать" публикой. Таким человеком был Маяковский. Он играл с ней, насмехался над ней, дразнил её, как бешеный бык и всегда мог увести её в желанное направление. Да поможет Бог любым зрителям, оказавшимся настолько неумными, чтобы решиться оказать ему сопротивление — вскоре они обнаруживали себя распластавшимися на полу, выбитыми его высокомерием, пренебрежительной манерой и надменным юмором. До конца своих дней он выступал с сотнями чтений и лекций по всему СССР, и в каждой аудитории всега находилась небольшая группа людей, обьединявшаяся против него в некий злобный союз… И которая в итоге оказывалась сама выставлена на посмешище.
В конце чтений слушатели писали вопросы на записках и кидали их на сцену. В своей автобиографии "Я сам" (1928) Маяковский писал:
Собрал около 20 000 записок, думаю о книге "Универсальный ответ" (записочникам). Я знаю, о чем думает читающая масса.
Но он был глух к антагонизму своей публики. Что на самом деле нервировало его, так это сам процесс декламирования, вне зависимости от того, была перед ним масса розовых клякс или нет… Масса, совершенно ошеломлённая волнительной лиричностью поэзии оратора, стихов проповедника, гремящих с мощью и громкостью кафедрального органа.
В 1913–1914 прессу занимало только желание ранить Маяковского. В 1914 он начал постоянно сотрудничать с юмористическим журналом "Сатирикон". В том же году он прочёл отрывки из "Облака в штанах" Горькому. Горький очень расчувствовался и начал рыдать, придя в восторг от открытия нового гения. Выпустив журнал "Летопись" в 1915 году, он принял Маяковского в качестве постоянного сотрудника.
Глава II
1915-16-17. Я потеряла отца. Мы с матерью жили одни в другом доме, на другом конце Москвы. У меня появились новые друзья, новые интересы. После школы я поступила в Архитектурный Институт, и моя голова была полна математикой и рисованием. Тем временем Маяковский превратился в "дядю Володю", и всё что я чувствовала к нему, было безграничным дружелюбием… Если вообще вспоминала о нём.
Он жил в Петрограде. Я виделась с ним каждый раз, когда он приезжал в Москву на несколько дней, или когда я ездила в Петроград в гости к своей сестре Лиле. Именно благодаря своему приходу повидаться со мной у неё дома Маяковский и познакомился с Лилей.
Я ездила к Лиле почти на каждый праздник. В 1915 году она устроила новогоднюю вечеринку, и в доме была футуристическая ёлка. Стены квартиры украсили простынями, а дерево свисало с потолка вниз макушкой. Когда на ёлочке зажгли свечи, она стала похожа на красивую зелёную люстру, мерцающую гирляндами и стеклянными украшениями. Две комнатки освещали свечи, свечи были повсюду, те, что стояли на столе в столовой, были приклеены к круглым щитам, купленным в магазине игрушек. Идея состояла в том, чтобы ничто вокруг не было повседневным. Гости были в маскарадных костюмах и гриме, чтобы не походить на самих себя. Бурлюк выглядел на этот раз сравнительно нормально в своём плаще и лорнете. Был тут и Хлебников, сутулый и бледный, похожий, как говорил Шкловский, на большую больную птицу. Сам Шкловский тоже присутствовал с причёской, как у тогдашнего матроса — в чёрных завитушках. Был и друг Маяковского с самых первых футуристических битв поэт-футурист Василий Каменский — яркий блондин с голубыми глазами морского капитана и слабовольным ртом лгуна. Брови у него были раскрашены изумительным синим цветом, а лицо разукрашено рисунками под цвет… Подбородок украшала птичка. В петлицу была воткнута ложка. Во время ужина он сидел рядом со мной.
В столовой было так тесно, что все тридцать человек сидели, спинами прижавшись к стене, а грудью — к столу. Блюда можно было донести только до дверей и мы передавали их друг другу как могли. К концу вечера мой сосед Василий Каменский попросил моей руки. На самом деле делать предложения было его второй натурой, и в своё время он женился столько раз, сколько было разрешено по закону. Я тут же всем сообщила о его предложении, и с той поры его прозвали "женихом". Маяковский очень ценил его как поэта и соратника, но был совершенно не в восторге от идеи моего с ним замужества. Не то чтобы я даже отдалённо рассматривала такую вероятность.
В Москве я вскоре вновь увиделась с Каменским. Он рассказал моей матери всё о своём потрясающем угодье на Урале: доме, лесах, медведях, библиотеке. К двум часам ночи мы с мамой были совершенно измучены его необыкновенными импровизациями. Маяковский тоже находился в Москве и выразил своё неодобрение манёвров Васи. "Поверьте мне" — при каждой возможности говорил он моей маме — "у него на Урале нет ничего, кроме цветка, одного малюсенького цветочка", и он поднимал один палец, иллюстрируя свой аргумент. И не то чтобы Вася надеялся на то, что ему кто-либо поверит. То была чистая поэзия. Он обладал огромным талантом в плане футуристических фантазий… И сейчас обладает.
Маяковский написал мне, и я ответила ему тоже письмом… Ещё одним связующим звеном был единственный друг Маяковского того времени, не имевший отношения к кругу футуристов. То был С. - юноша, совершенно не похожий на остальных. Он был из обеспеченной семьи и много путешествовал. Он прекрасно одевался и начал лысеть, несмотря на юный возраст. Наполовину поляк, он говорил с лёгким акцентом и был очень "европеирован": в нём чувствовались то достоинство, то снобство, та эмоциальная сдержанность и боязнь сложностей, которые я позже обнаружила в больших количествах заграницей.
Маяковский был так же впечатлён им, как впечатляли его хорошо сделанные, полезные заграничные предметы. Его рациональный склад ума и странное чувство юмора вызывали уважение футуристов, и хотя позже он стал инженером, он остался с ними близок, всегда так же готовый к бурным чтениям-перебранкам и скандалам, как сам Маяковский. Со временем он стал директором крупного завода в Ленинграде.
С. никогда не воспринимал мелодрамы Маяковского всерьёз. В этом заключалась его роль — ничего не воспринимать всерьёз, оставаться сухим и рациональным. Меня тревожила тень самоубийства, которая, казалось, постоянно сопровождала Маяковского, но когда я говорила об этом С., он высмеивал и меня и моё мнение. Возможно его шокировало то, что идею самоубийства можно обсуждать открыто. Он говаривал: "Люди, говорящие о самоубийстве, никогда его не совершают", но в действительности как перед многими самоубийствами, так и перед умышленными неумелыми попытками, люди говорили, что собираются их совершить. Этот вид эксгибиционизма совсем не обязательно оказывается напоказ.
Но всё это, казалось, оскорбляло европейское чувство "собственного достоинства" С., и поэтому он был не способен смотреть фактам в лицо.
На самом деле Маяковский никогда не говорил о самоубийстве — только в своих стихах. Самоубийство, загробный мир, тот потусторонний мир, который он воспринимал как изумительный, гротескный и жизнеутверждающий, необходимость для жизни и, превыше всего, нечто, ради чего стоит жить — вот взаимосвязанные мысли в его поэзии. В своем стихотворении "Сергею Есенину" Маяковский перефразировал прощальные строки поэта: