Это стихи также странно смотрелись в напечатанном виде: он восполнял несоответствие пунктуации разбиванием строк. И этот метод позволял ему обозначать ударение и интонации, играющие такую огромную роль в его ораторском стиле.
Маяковский нашёл ключ к своему творчеству — свой голос. Строки создавались для выкрикивания. В сотнях чтениях по всей советской России он показал, как следует декламировать его поэзию. Каждый услышавший его начинал подражать его манере при прочтении поэм другим, и те, в свою очередь, начинали делать то же. Так его работы и способ их истолкования расходились по стране устно… И сегодня по-прежнему поэзия Маяковского распространяется по СССР, как лесной пожар.
Его голос! Даже его использовали против Маяковского типажи, считавшие, что поэзию следует читать при свете лампы. И не то чтобы кто-либо спорил с их точкой зрения, включая самого Маяковского, ответившего следующим:
Революция не означает конец традиции. Революция — не про разрушение, а скорее усовершенствование завоёванного с использованием технологии и прагматизма.
Книга никогда не заменит чтение вслух. Книга в своё время заменила рукопись, но с рукописи началась книга. Трибуна, платформа всегда будут играть важную роль, но теперь до более широкой аудитории можно дотянуться через радио. Радио, вот решение проблемы (одно из них, во всяком случае) слова, призыва, поэзии. Поэзия больше не только для глаза. Революция дала нам слово, которое можно услышать, поэзию, которую можно услышать. Лишь немногим счастливчикам удалось слушать Пушкина — а как это, наверное, вдохновляло — что ж, теперь у всех есть эта возможность.
Конечно же, Маяковскому хотелось, чтобы его поняло как можно больше слушателей. Даже в эпоху футуризма, когда проблема того, поймёт его более широкая аудитория или нет, попросту не стояла, Маяковский никогда не использовал "Заум" (трансментальный язык), который гениально применял, к примеру, Хлебников. Некоторые поэты всё ещё используют его сегодня — их таланты более спорны.
Примерно в 1923 году Горький посетил чтения "Заум" и сказал, что почувствовал такой сильный стыд за своё присутствие там, что вновь встретившись с кем-нибудь, кто был на том вечере, он начинал вести себя так, как будто они оба когда-то одновременно посетили публичный дом… Ужасно смущённо, немного стыдливо, глупо хихикая и игриво тыча приятеля кулаком в живот.
В самой последней своей речи Маяковский сказал, что он думал, что его стихи 1912 года были самыми неразборчивыми и что именно они больше всего поднимали вопрос о непонятности его работ:
Однажды мне сказали, что мои стихи сложно понять. Я взял на себя обязательство писать так, чтобы меня поняло наибольшее количество слушателей.
Уже в 1920 году Маяковский не считал себя футуристом. Тем не менее, в 1923-ом он объявил, что оставит этот термин, так как футуризм стал чем-то вроде флага для огромного количества людей. Позже он привлёк внимание к тому факту, что футуризм и Леф (Левый фронт искусств) неразделимо связались между собой в сознании публики. Леф, представленный одноимённым журналом под редакцией Маяковского и его друзей, претерпел некоторые изменения и прогорел в 1927 году.
В 1928 году во время речи о политике партии в отношении литературы мы наблюдаем сближение Маяковского с ВАПП, несмотря на то что эта организация открыто выразила своё мнение о нём — что он всего лишь "попутчик" по сравнению с настоящими пролетарскими писателями:
Я считаю себя пролетарским поэтом, а пролетарских писателей ВАППа — себе попутчиками. И сегодня на этой формуле я настаиваю. Я говорю об этом не потому, что обрушиваюсь из какого-нибудь лефовского лагеря на другие лагери, жаждущие на литературном поприще нажить себе политический капиталец, а я также утверждаю, что одряхлевшие лохмотья Лефа надо заменить, потому что у нас наблюдается лирическая контрреволюционная белиберда.
В феврале 1930 года на конференции, организованной ассоциацией пролетарских писателей Москвы, он раскритиковал "конструктивистов":
Они совершенно упустили из виду тот факт, что помимо самой революции имеется целый возглавляющий её класс, который следует принять во внимание. Они всего лишь повторно используют одни и те же старые образы и совершают те же ошибки, что и футуристы — будучи более озабоченными направлением, нежели содержанием. Это не более чем попытка завить несколько оставшихся волос на старой лысой макушке старомодной поэзии, и это нельзя допустить в пролетарской поэзии.
Именно в это же время, в феврале 1930, то есть за два месяца до своей смерти, он официально вступает в ряды РАПП, позже превратившуюся в разряд омерзительной секты.
Цепляться за нечто, бывшее когда-то новаторским, но ныне крайне устаревшее — вот что я называю старением. Подобно сюрреализму, развитию, уже настигнутому романтизмом, который всё ещё держится, как пожилая кокетка, неспособная на грациозное старение. Маяковский таким не был, и мне вспоминаются его строки из "Про это" (1923):
Его необычная энергичная гибкость означала, что он никогда не застревал в одном "движении", и когда подобное "движение" превращалось в застойное, он это понимал и двигался дальше.
Я хочу вернуться в период 1912–1913 годов и в те первые вызывающие полемику поэтические вечера с Маяковским, Бурлюком, Хлебниковым и Кручёных. Я ни с кем из них не была лично знакома, но они казались буйной кучкой, несмотря на то что их аудитория по большей части состояла из эстетов и символистов. Они создали подписанный каждым из них манифест под названием "Пощёчина общественному вкусу". Маяковский выступал с чтениями в жёлтой кофте, и в моих воспоминаниях они напоминают мне боксёрские матчи с орущей, перебивающей, свистящей толпой… Но он сохранял спокойствие, красовался, громогласно читал и кричал на публику.
Однажды прошёл вечер выбора "Короля Поэтов" (кажется, это было в 1914). Многие поэты приняли в нём участие. По-моему, среди них был Бальмонт, и, конечно же, Игорь Северянин, поскольку победил он.
Маяковский был в абсолютном исступлении, едва не потеряв голос в своей перебранке с публикой. Он был совершенно ошарашен, что "Королём" выбрали не его. Кто в наши дни помнит о Северянине? Но в тот вечер он был звездой, и весь зал шумно апплодировал ему. Бледный, одетый в чёрный плащ, он был характерно спокоен и сдержан, держа перед собой красную розу, как свечу.