Изменить стиль страницы

Они же молчали. Любовь была неумолимым цензором, она запрещала все слова. Андрей как взял руки Жанны, так и не выпустил их. Милые смуглые руки! Он их больше никогда не выпустит! Андрей, взбалмошный, переменчивый Андрей был теперь тверд и ясен. Андрей заработал любовь. Жанна для него не случайный выигрыш, не счастливая карта. Ведь это же разлука провела две борозды возле недавно еще беспечных губ. Он любил ее теперь дико и просто, как тяжелую добычу. Андрей больше никогда не выпустит этих рук! Никогда!

Они и не хотят уйти. Где все сомнения Жанны? Может быть, она поглупела? Ведь она больше ни о чем не думает. Она теперь не ищет объяснений в любви, не пытается быть умной или благородной. Она просто любит. Как будто вместо трагических котурн на ее ногах оказались снова неуклюжие сабо луареттской девушки. Она не спрашивает об Аглае. Если Аглая сейчас умрет от горя, Жанна все равно не вырвет из рук Андрея своих рук. Она не думает, сможет ли быть достойным товарищем Андрея, готовить с ним революцию. Она любит теперь революцию, она любит Россию. Но что нужно делать, этого она не знает. Андрей ей скажет. В руках Андрея теперь не только ее руки, но и вся жизнь. Как это просто! Нет, Жанна не поглупела. Она только стала взрослой. Она выросла из того, орлутского, горя. То горе было горем роста. Если придет другое, настоящее, неотвратимое, Жанна его примет. Она покажет, что и в сабо можно быть высокой, для этого не нужно становиться на цыпочки, горе высит само. Теперь же она радуется, и радость эта тиха, целомудренна, ясна.

Наконец молчание разорвалось, как снаряд, начиненный жужжащей шрапнелью. Кажется, весь Люксембургский сад был засыпан словами. Здесь не было длинных фраз: они слишком часта дышали, и внезапные цезуры обращали рассказ в груду несвязных восклицаний, ласковых прозвищ, почти заумных слов. Слова эти неслись, как на скачках, стараясь обогнать одно другое хотя бы на слог. Каждую минуту они замолкали, спохватившись, что не рассказали самого важного. Тогда руки договаривали то, чего не сумели сказать губы. Это не были слова любви. О своей любви они не могли говорить. Это прозвучало бы, как внезапное признание: «Знаешь, я дышу воздухом». Но о чем бы они ни говорили, это было только об одном: о любви. Когда Жанна рассказывала о константинопольской гречанке, Андрей понимал: я там без тебя умирала. И Жанна, услышав о сонном Ковне, обрадовалась: и он, и он, как я!..

Была одна опасная минута. Андрей спросил Жанну, как ей живется теперь. Люксембургский сад тревожно насторожился. Даже дрозды замолкли, ожидая ответа, а вода приготовилась к тому, чтобы заплакать. Неужели прозвучит здесь повесть о зловонной конторе на улице Тибумери? Нет, Жанна ничего не расскажет. Она так бережет свою первую радость. Ведь ее слова измучат Андрея, ему и так нелегко. Она промолчит. Она расскажет об этом когда-нибудь, не теперь! И на вопрос Андрея, Жанна коротко, спокойно ответила:

— Ничего. Но мне нужно оттуда переехать. Там для меня нет комнаты.

Это было все, и после этого они начали говорить о будущем. Андрей на днях раздобудет деньги, теперь у него нет своих, только партийные. Тогда Жанна переедет в маленькую комнату. Хорошо, если это будет мансарда, с окошечком в небо. Тогда в комнате окажутся звезды. Она хочет читать, много читать. Она должна знать, как работать вместе с Андреем. Андрей будет к ней приходить. О дальнейшем не было сказано ни слова. Нет, только это: будет приходить. Но оба знали: значит, в комнатке будут действительно звезды. Андрей уедет на месяц-другой в Тулон. А летом? А летом в Москву!

Потом они смеялись: ведь девочки, игравшие в серсо, уже ушли из сада. Андрей признался, что он теперь не Андрей, нет, нечто совсем другое. Недавно он был Бататайтисом. Честное слово! Казимиром. Теперь же он студент из Риги, Николай Цислас. Везет на фамилии! Андрей показал даже паспорт, шикарный паспорт, который кичился десятками виз, как генеральская грудь орденами. Из этого бумажника выпала тогда карточка. Это была фотография, содранная с упраздненного документа знаменитого Бататайтиса. Андрей снимался в Ковно. На фотографии было все, то есть не только лицо, не только знакомая улыбка, но и любовь. Карточка не вернулась в бумажник, она незаметно переехала в сумочку Жанны.

Они уже больше не сидели на скамейке, но шли глухой дорожкой, той, что позади бородатого Верлена, возле улицы Асса. Стемнело. Где-то проворчал колокольчик и раздался голос сторожа: «Закрывают! Закрывают!» Надо было прощаться. Но губы еще не договорили своего, и губы волновались: они не хотели расставаться.

Андрей и Жанна остановились. Кругом было тихо и пусто. Давно уже уснули веселые дрозды. Тогда Андрей поцеловал Жанну. Если судить даже по быстрой секундной стрелке, поцелуй длился недолго. Жанне же показалось: всю жизнь. Она с удивлением оглянулась: неужели снова жить? Они не улыбались. Их лица были суровы. После такой минуты можно было только расстаться, убежать в разные концы темной аллеи. И так как они не сделали этого, губы снова нашли друг друга. На пустой дорожке, под первыми звездами, они стояли и целовались;

Расставшись наконец, так же молча, как и встретились, они через минуту снова вернулись друг к другу. Это было уже у ворот. Сторож сердито гремел ключами. Они хотели еще что-то сказать друг другу, сказать о самом важном, не о том, что у гречанки были смешные усы, не о том, что в Тулоне легко найти комнату. Нет, о другом. Например, о том, что люди дышат воздухом. Они снова встретились на одну минуту, чтобы сказать о своей любви. Великий писатель Жюль Лебо, где же он был в ту минуту? Спрятавшись за будку сторожа, он, наверное, услышал бы все те слова, которых ему не хватало для его последней книги. Но Жюль Лебо сидел у себя в кабинете. От улицы Сен-Пер до улицы Асса далеко.

Рядом с ними был только старый сторож, но и он ничего не слыхал. Громко брякали ключи, а люди говорили очень тихо. Сторожа это не удивило, он привык, что влюбленные, прощаясь вот у этих ворот, говорят всегда шепотом. Но все же они сказали о своей любви. Они выговорили два больших, взволнованных, необычайных слова:

— Андрей!

— Жанна!

Впрочем, может быть, это говорили не они, может быть, это за них говорил Люксембургский сад.

Глава 19

ДЕВУШКА ИЗ БАРА «ГАВЕРНИ»

Засунув два пальца в огромную ярко-малиновую пасть, негр Суло свистел. Он старался сегодня особенно громко свистеть: ему обещали двойную порцию джина. От свиста у него даже болел живот. Свист этот бил ужасен. Вероятно, шакалы, которые водятся на родине Суло, испугались бы его. Посетители бара «Гаверни», однако, чувствовали себя великолепно. Им давно надоели не только скрипки или флейты, но и грохот джаз-банда. Только негр Суло умел приласкать их ко всему привыкшие уши. Это был то задорный, то томительно похотливый свист. Воздух от него становился густым, вязким, душным. И современные Дафнисы, виляя куцыми смокингами, под свист этого соловья, под дикий свист в сто лошадиных сил, могли стремительно и вместе с тем театрально любить взятых напрокат Хлой.

Как только, просыпаясь, взвывал барабан, как только Суло подносил палец к пасти, они быстро приподымались и, обхватывая дам, начинали танцевать. Собственно говоря, это не было танцем, они просто ходили по узкому бару, прижимая к своим животам тучные груди Хлой. Когда же Суло внезапно менял острый призывный свист на томное сопение, они останавливались и старались в такт тереться друг о друга, потом снова неслись. Тем из них, которые были еще молоды, после таких прогулок хотелось сейчас же повалить теплых Хлой на узкие диванчики. Но они никогда не делали этого. Наоборот, на их лицах было полное равнодушие безразличных ко всему спортсменов. Они ведь были европейцами и хорошо знали, что это только танец, уанстеп, аперитив перед любовью, а настоящая любовь произойдет через два часа, не на диванчиках бара, а на мягких, свежевзбитых перинах, в соответствующих апартаментах. Да, вопреки запрету Жанны, все посетители бара «Гаверни» и многих других баров называли свои ночные занятия не иначе как «любовью». Даже днем разгримированные Хлои, превращавшиеся в Луиз и Антуанетт, беседуя друг с другом о своих профессиональных делах, говорили: