Днем же — на посту. Переписывает бойко — научилась. Пожалуй, — символ. Прохожим мнится Пиранези, инквизитор, — словом, опера. Здесь же учреждение. С десяти до четырех. Разносят чай. Бывают выдачи: гильзы, гуталин и даже курицы (к праздникам). Стучит исправно «ремингтон». Таких-то расстрелять. Через синюю бумагу с копией (в архив). Двадцать четыре. Какое имя чудное, верно, армянин. А это длинное — придется перенести. Всех к расстрелу. Бумага переписана. Пауза. Автомобили, нетерпеливо пофыркивая, дрожат. На столике «Виктория»: «Он Шел к Камилле…» Так страдали! Так любили!..
— Товарищ Белорыбова, сегодня выдают дрожжи и билеты в цирк.
Шмыготня. Кто-то толкнулся, за дверью кашлянули:
— Перепишите: слушали — постановили к высшей мере…
Это кашлял Аш — заведующий подотделом. Круглое лицо с редкими, уходящими спиралью, волосиками на разных несвойственных местах: под правым глазом, в ушах и даже на носу. Глаза — не на Людмилу, вдаль, небесные, светлейшие глаза, такие только у щенят бывают — кто-то капнул две капли снятого молока. Не смотрят. Аш людей не замечает. Где-то в голубоватом молочном мороке далеких дней маячат просаленный капот в горошек и руки, пахнущие луком: мать Аша была исправной хозяйкой. Аш не часто, раз в год или в два, с конфузом вспоминает: его когда-то звали Сашей. Странные бывают в жизни положения! Засим пустоты: изредка пенсне, бакен следователя, морозный дым Сибири, отлетевшая пуговица, сломанный карандаш, выбитый зуб — жалкие, случайные приметы. Вновь капот, но чистый и в полоску: жена. Как случилось — неясно. Он не успел продумать, пришла часов в шесть, помешала, он глядел растерянно и ждал, когда уйдет. Но не ушла. Осталась. А утром вытащила из корзинки капот в полоску, стала достоверным фактом, раз и навсегда.
Аш не с ними живет, не с бакеном, не с дымом и не с той, что факт в полоску, — с идеями. Их много. Были — толстые («прибавочная стоимость»), потные, росли и угрожали. «Классовое самосознание» — стройна, черна — лань, — как в такую не влюбиться? Были и домашние («централизация организации»), пахли уютом, осенью, яблочной медовой тишиной. Знал, окликал по имени. Встречи, размолвки, примирения. Каторжанином, таская тележку, боролся не с конвойными, не с пудовым холодом, не с камнем, с одной залетной, кокетливой и явно непригодной в таком хорошем домоводстве, звали ее «эмпириокритицизм», а каторга, как оторвавшаяся пуговица брюк, слегка мешала.
Попав в чеку, товарищ Аш наставил свои голубоватые глаза на какое-то обширное постановление. Вскоре из параграфов отчетливо проступили дивные черты: суровое надбровие, покатый лоб, в глазах унылый одичалый восторг. Аш, очарованный, прошамкал: «Массовый террор», и в молочных каплях на минуту занялась радость, как в предрассветном облаке.
Затем он оглядел стол: стопочка бумаги, большие ножницы и красные чернила. Взял ножницы, стал бумагу резать: чик-чирик. При этом думал: вот так и контрреволюцию!.. Целый лист изрезав, сам себя словил на порче государственного имущества:
— За это и меня не мешает… чик-чирик…
Для образности поднес ножницы к шее, причем один длиннущий и совершенно ничем не обоснованный волос, произраставший нагло на кадыке, свалился. Всё же ножницы полюбились Ашу; допрашивая, он, как парикмахер, стрекотал. Когда же Андерматов подносил бумагу на подпись и Аш читал, что надо изъять неких смеющих «не только не понимать хода истории, но и вставлять в колеса палки», прежде чем напоить перо красным пойлом, он подымал вверх ножницы и чик-чирикал. Чувствовал: «Падает голова буржуазии, кровожадно подавившей июльскую революцию, Парижскую коммуну, затеявшей мировую бойню», так ясно чувствовал, что щенячьими слепыми глазенками залезал под стол: не там ли она? Но под столом валялись лишь тонкие полоски изрезанной бумаги.
Аш себя во всем урезывал. Пожалуй, листок-другой изрезанной бумаги — единственная роскошь. Пайков не брал. Ел черный хлеб. Чай пил без сахара. Когда случайно замечал на блюдце беленький кусочек или на краюхе хлеба, подкинутый тихонько Людмилой от служебного усердия, ломтик колбасы, негодовал: «При настоящем положении республики, в кольце блокады, такие непроизводительные траты!.. Усиленное питание необходимо занимающимся физическим трудом». Звал курьершу, товарища Анфису, столь монументальную, что, когда она на цыпочках вступала в кабинет, происходило сотрясение, протягивал ей бутерброд и отложенные тщательно в правый ящик стола кусочки сахара:
— Возьмите, товарищ, при ваших трудовых обязанностях вам необходимо усиленное питание.
Мясо Аш ел дважды в год: Первого мая и в годовщину Октябрьской революции. Раз, вернувшись домой не вовремя, часам к пяти (перенесли заседание на одиннадцать вечера), Аш застал нечто ужасное: факт в полоску, то есть жена, спокойно лежа на реквизированной софе, жевала белый хлеб с вареньем. Конечно, Аш мог бы не заметить преступления (так, однажды, он вошел — капот в полоску был распахнут и в его глубинах ютился какой-то усатый курсант, но, переживая интриги военспецов, Аш даже не взглянул на потревоженную парочку). Теперь же белизна давно не виданного каравая ударила в небесные глаза. Остановился, задумался и, взяв со столика кривые, крохотные ножницы жены для маникюра, приступил к допросу:
— Откуда?
— На Сухаревке…
Аш молча вышел. Ночью он принес со службы нечто длинное, завернутое в «Известия». Жена спала. Разбудил.
— Если я еще раз обнаружу купленные у спекулянтов продукты, прибегну к высшей мере наказания.
И вынул из «Известий», перед сонной, обалдевшей от ужаса супругой, огромный дуэльный пистолет, взятый при обыске и завалявшийся в кабинете Аша как ни на что не годный.
Таков был заведующий подотделом. Обыватели шептались: к нему попасть — крышка. Сам расстреливает и пытает. Английской булавкой ковыряет мозги. Знавшие Аша, наоборот, утверждали: добрейший человек, мухи не обидит. (Последняя деталь вполне точна: однажды Аш в Женеве прокорпел полдня, снимая с липкого мушиного листа, подложенного жестокой домовитой женой, погибавших мух.) Но никто не знал, что в кабинете Аша жила высокая смуглянка, дикая идея, имевшая глаза и губы, по имени «массовый террор».
Товарищ Андерматов диктовал. Товарищ Белорыбова отстукивала. Аш читал, и на минуту встречались две пары глаз: черные, летучие — идеи, щенячьи, чистенькие — Ашевы. Потом курьерша, товарищ Анфиса, подымая топот на весь страшный дом, несла бумагу по проходам, закоулкам. И, предчувствуя бег, нетерпеливо ржали разгоряченные автомобили.
Диктовал и составлял товарищ Андерматов. Другая порода: голова засеяна, ногти тщательно возделаны, галстук артистически небрежен, и всё на месте — не отдельные волоски, например, а прекрасные усы. Глаза, как темные черешни, обещают сладость (только косточка горька). Красавец! Нужно воистину белорыбовское сердце, чтобы, познав, как он, похожий на арабского коня, целуя, фыркает, вернуться равнодушно к бутербродам. Другие, брошенные им, кидались из окон, глотали толченые спички или, назло, выходили замуж за добродетельных старых уродов. Узнавая об этих эпизодах, Андерматов только улыбался, правда, трагически.
Был трагичен с нежных лет. В миг рождения сразу причинил большую неприятность матушке, тишайшей супруге дантиста: пошел ногами. Сам от подобного пассажа съежился, чуть-чуть не кончился. А на четвертом месяце совсем необычайно проросли зубы; тишайшая, выронив наследника, так взвизгнула, что прибежал из кабинета папаша, как был, то есть со щипцами. Дальше все напоминало стилизованную новеллу. Мальчишкой тихонько прошмыгивал в кабинет, играл с пилками, щипцами и сверлами. Особенно чтил бормашину, мечтая: вырастет, всех свяжет, кинет в кресло и начнет сверлить. Когда отец принимал, подслушивал у двери: слаще музыки — слезы, охи; папаша чистит инструменты — лязг и блеск; вой часовой — дерет, в плевательнице сгустки крови и (венец!) серебряное очистительное булькание — полощут рот.
Впоследствии к искусству пристрастился. На диво всем, в семье захудалого дантиста, с женой, способной только грызть сухарики, посыпанные тмином, и икать, рос сноб. Трагичность явно выпирала: на стенках — Гойя и Бердслей, в передней какой-нибудь клиентке с флюсом — в ухо — стих Бодлера.